Дикая кровь — страница 54 из 81

Курта еще сорвал с ветки зеленую посконь лишайника, кинул ее в растущие на глазах клубы. Затем деловито набросил на вход в берлогу кошму и принялся ногами и руками нагребать на края кошмы сухой снег. Все бросились ему помогать. Но Курта взял у Шанды саженной длины копье и упер его острие в кошму.

— Хозяин тайги мал-мало проснется, плакать будет, — сказал Курта.

Наконец из берлоги послышался глухой и сердитый рев, похожий на отдаленный раскат грома. Он заставил людей вздрогнуть и невольно отступить от берлоги. Схватились за оружие. Курта по-прежнему целился копьем в середину кошмы.

Рев повторился. От сильных ударов зверя со скрипом заходили жерди и деревья. И когда кошма вдруг вздулась, Курта с силой ударил по ней острием копья. Удар был рассчитан точно: копье прошло кошму и вонзилось в зверя. Медведь неистово закричал от ярости и отчаяния, грозный крик его широко пронесся по заснеженной пади. И тут древко у копья вдруг со звоном лопнуло и отлетело, едва не зацепив Ивашку.

Медвежий рык неожиданно оборвался. И повеселевший Курта сел на пенек и закурил рыжую трубку. Все вздохнули с облегчением. Оказывается, это совсем просто: закрой зверю выход из логова и выкуривай. Даже удивительно как-то: расправились с медведем, не увидевши его. А может, он еще жив и, притаившись, ждет, когда за ним охотники снова сунутся в берлогу?

Едва убрали кошму, из медвежьей берлоги потянул желтый дым, смешанный с паром. Дым постепенно редел, и вскоре люди увидели мохнатую тушу огромного зверя: он лежал, завалившись на бок, с широко открытой алой пастью.

— Задохнулся, — сказал Курта.

Впятером за лапы, за мокрую шерсть еле вытащили медведя из его жилища. А когда стали свежевать, удивились, что он еще нисколько не успел похудать, белое сало сплошь кутало его огромную тушу. Глядя, как качинец полосует ножом мясо, Юрукта весело приговаривал:

— Уж и грозен ты, лесной воевода, ой как грозен! А почему лежишь?

Весело переговариваясь, натаскали к берлоге гору валежника и развели костер. Курта поделал длинные рожны, и охотники стали жарить нанизанные на те рожны красные куски свежей медвежатины. Все радовались завидной удаче и наперебой хвалили Курту:

— Такому медведь не страшен!

— Да будет славен твой род, Курта!

— Почет тебе, богатырь!

Мясо и шкуру охотники оставили в тайге, высоко подняв на сучковатое дерево, чтобы медвежатина не стала добычею прожорливых лесных хищников. Завтра Курта снова приедет сюда и заберет тушу. На киргизских конях сейчас ничего увезти было нельзя, они и так зауросили и взбесились, почуяв запах грозного зверя. И всю обратную дорогу кони храпели, шарахались от каждого куста, пугливо востря уши.

Юрукта опять поехал рядом с Ивашкой. Однако теперь он был не так многословен. Видно, о чем-то думал, слегка подремывая в седле, да изредка спрашивал Ивашку о Москве и о других русских городах и острогах, которые тот видел. А когда прощались — Юрукта завтра чуть свет уезжал на Божье озеро, — он сказал Ивашке:

— Где бы тебя ни растили, ты киргиз.

Ивашко потом не раз мысленно возвращался к разговору с Юруктой. И выходило: чем больше думалось об этом человеке, тем большее беспокойство, хотя еще и не совсем ясное, охватывало Ивашку.

— Кто он, ездивший с нами на медведя? — спросил Ивашко у Шанды. — Где его род?

— Это Айкан. Твой родной отец.

Ивашко растерянно заморгал глазами. Он недоумевал, почему же этого не сказали ему прежде. Наверное, он тогда по-другому бы разговаривал с Юруктой. Впрочем, какое это имело значение?! Ивашко не чувствовал кровной близости отца — с ним рядом был просто обычный киргизский князец, заботившийся не об Ивашке, а о себе самом, о собственных выгодах. Князец подсчитывал свою казну, а ограбленная врагами Киргизская земля корчилась в предсмертных муках, и тысячи несчастных его соплеменников умирали с голода. И как, однако, похож его отец Айкан на того же Герасима Никитина! Не о мире, справедливости и доброте заботятся они.

— Но почему вы зовете отца Юруктой?

— А он и есть юрукта — сборщик ясака.

6

Чуть приподняв над лежанкой трясущуюся белую голову, Верещага сказал вошедшему в избу Куземке:

— Хотел сходить к Родивону, да вот расхворался. Уж не позовешь ли его, дело есть…

Куземко подбросил сухих осиновых дровишек в печь, они вспыхнули — в избе посветлело. Сказал Верещаге:

— Куда уж идти на ночь глядя? Не потерпит до завтрева?

— Дело неотложное, — тоскливо тянул дед.

И пусть ходить ночами по городу было настрого запрещено, Куземко не мог отказать Верещаге, которого он успел полюбить, будто отца. Женился Куземко и начал приискивать избушку, где поселиться. А к тому времени прежний дедов постоялец, киргиз Ивашко, уже обзавелся в степи своими юртами. Верещага охотно принял к себе новых жильцов, и вскоре вошел в их семью своим человеком, особенно после рождения Илейки, онто и вынянчил Куземкина первенца.

Куземко не удивился тому, что Верещаге вдруг понадобился атаман. У деда в городе без счета было знакомых и дружков. Хотя он и совсем занемог, а, собрав последние силы, выползал иногда из дому, садился на завалинку или какое-то время стоял у ворот и не пропускал ни прохожего, ни проезжего, чтоб не спросить о житье-бытье.

На пустынных ночных улицах с присвистом гудел буран. Куземко и Родион ввалились в избу все в снегу. Атаман зевал, прикрывая ладошкой рот, чтобы не разбудить спавших на лавке под иконами — голова к голове — Илейку и Санкай.

Верещага оловянно поглядел на вошедшего гостя, тяжело охнул, повернулся с боку на живот:

— Без поры душа не отлетит. Живому само собой нет могилы, а пришибить некому.

— Да уж ты свое пожил. Помоложе тебя померли. Возьми Харю-то, целовальника, вот десять годков, как откуковал. Матер был.

— Матер, — согласился Верещага.

— А ведь колдунья бабка Прасковья видела Харина душегубца. Шла бережком и наблюдала кончину Харину. Душегубец вроде бы в вашу улицу подался.

— Ишь ты, — глухо, как из-под земли, отозвался Верещага. — А то и обознаться могла — ночь.

— Что ты, дед, да Прасковья позорчее совы ночью. Колдуньи, они все такие, — упорствовал Родион. — Говори, однако, про нужду свою ко мне.

Верещага перекрестился на потолок раз и другой, выставив вперед льняную бородку. Решал, говорить ли что при Куземке. А тот понял истинную причину дедова молчания и хотел было шмыгнуть за дверь. Но Верещага остановил его суровым кивком.

— Ты вот треплешь, ватаман, своим языком про Харю, а того не знаешь, что поутру Бабук да Гридя к братским князцам едут. Что везут, не слышал, — сдержанно проговорил дед. — А посылает их Васька Еремеев, соображай.

Родион подобрался, словно боевой конь перед прыжком, сон враз слетел с его хмурого лица, заходили, раздуваясь, крылья прямого, тонкого носа. Сразу было видно, что крепко потрафил ему дед этой новостью. Атаман прошелся по избе и повернулся к Куземке, который молча стоял у двери, опершись плечом на косяк:

— Едем-ко на канскую дорогу!

— Теперь? — спросил Куземко, опешив.

— Теперь, а то опоздаем! — у Родиона решительно приподнялась бровь.

— Ты, ватаман, делай свое, да поменьше Прасковью слушай, — проворчал Верещага вослед.

Буран стих, словно устыдившись своего шумного разгула. Небо вызвездило, лишь местами убогими побирушками волоклись по нему рваные тучи, края у них радужно светились, как рыбья чешуя.

Родион и Куземко выехали из города через западные, Покровские, ворота, совсем в другую сторону, чем поедут посланцы Васьки Еремеева, которым ближе был путь через калитку к Енисею. Атаман направился сюда, чтобы обмануть Васькиных дружков, если те узнают, что он тоже уехал в ночь.

Караульный окликнул всадников недовольным, простуженным голосом. Узнав в одном из них атамана, он не спеша подошел по хрустящему снегу, защелкал в пудовом замке. Вскоре тягуче заскрипели на морозе петли ворот.

— Спросят, выпускал ли кого, о том молчи, — наказал Родион. — В тайный дозор едем.

Осторожно спустившись по гололеду Бугачевского взвоза в заснеженный ложок, всадники повернули коней в объезд острога. Вскоре миновали белую от снега громаду Енисейской башни, миновали прибрежные тальниковые кусты, дымящиеся проруби, и кони хрупко зацокали копытами по торосам. Переметенная бураном зимняя канская дорога, обогнув Конный остров, убегала к правобережной деревне Лодейки. Избы деревни еле угадывались у смутной черты окоема.

Родион молча ехал впереди, нахохлившись. Его толстозадый мерин знал эту дорогу. Куземко поеживался от морозца и про себя сетовал, что Родион вытащил его из тепла и вот теперь нужно ехать неизвестно куда и на сколько. И все Верещага. Если бы не он, Родиону и в голову не пришло бы не только куда-то ехать, но и выйти во двор, на ночь глядя.

Кутая задубелое лицо в высоко поднятый воротник овчинной шубы, Куземко раздумывал о своей невезучей жизни. Вот есть у него и жена, и сынишка есть, а на душе все неспокойно и нерадостно, потому как не хозяин он вовсе. Ведь и не бражничает, и в карты не играет, а сбиться на коровенку никак не может. И конь под ним не свой — из милости Степанко дал ледащего конька для домашних работ до весны, а весной отберет, когда пашню пахать станет.

Немного утешало Куземку то, что не один он в остроге такой. Казаки больше в работниках живут, иные одежонки путней не имеют, в истлевшем рванье ходят.

А вот если завести коня да пару дойных коров, то с этим жить можно. Санкай — послушная, хлопотливая женка, и сын подрастет скоро, Илейка, тоже помощником будет. Только бы расплатиться с Куртою, а там уж как-нибудь поднимется Куземко.

Впереди простуженно залаяли собаки. Справа и слева полого потянулись в гору заснеженные избы с крытыми горбатым желобником дворами, в огородах крутобокие стога заснеженного сена. Нигде ни души, лишь ленивый песий лай возникал то в одной, то в другой стороне.

За Лодейками в глубоких сугробах пошли частые перелески. Небо понемногу стало сереть. Вот уже заметно приблизились и четко обозначились подступившие к Енисею, все в соснах и березах, Куйсумские горы с остроконечной Черной сопкой. И совсем рядом, в занесенных метелями логах, виднелись жилые заимки. Злобинская заимка, вокруг утоптанная и унавоженная скотом, выглядела