— Неужто пономарь опился?
— Бом! Бом! Бом! — неистово рвалось в простор, и люди, побросав свои заботы, спешили в Малый острог. Скакали казаки конной сотни, бежали чубатые черкасы, торопились дети боярские, пешие казаки, служилые инородцы. Площадь перед приказной избой наливалась разноцветьем колпаков и кафтанов.
Стрельцы стащили со звонницы и приволокли насмерть перепуганного пономаря. Трезв, стеблем подкошенным пал на колени:
— Не вели казнить, отец-воевода! Людишек сполошил по твоему приказу!
— Ты что, пес, удумал? Какой приказ?
— Про то атаман Родивон сказал. Не осуди, батюшко!
— Подать Родиона!
— Тут я, отец-воевода, — живо отозвался атаман, проталкиваясь к крыльцу.
— Зачем сполошишь обманом? В тюрьму посажу! В колодки! — сердито топал воевода.
— Не посмеешь, как явился я объявить государево дело на Ваську Еремеева, — едва сдерживая себя, дрожащим голосом сказал Родион.
Народ так и ахнул: воистину случай неслыханный. Вряд ли у кого был на памяти такой отчаянный вызов самому воеводе. И что еще удивительнее, Герасим не приказал схватить своевольного атамана, а только строго спросил:
— Что за дело? А ну оглашай!
— Тебе не скажу. С народом говорить буду, потому и сполох.
Пойти на крайнюю меру Родиона толкнули вести, полученные им из Енисейска. Верные люди сообщали: заезжали к ним красноярские казаки, отправленные на Москву с соболиной казной, и похвалялись, что везут в Москву донос на атамана Родиона Кольцова.
Родион пожалел тогда ни в чем не повинных Васькиных посыльных, а Васька то ложное признание ловко использовал для своей корысти: и себя обелил, и атамана выставил перед Москвою заведомым заводчиком всяких смут.
В борьбе с Васькой Родион рассчитывал на заступничество и поддержку служилых людей, с которыми он ел и пил из одного котла, не щадил себя, когда лилась кровь, и бражничал, когда лилась водка. Вот почему он и поднял сполох и загодя послал в деревни и на дальние заимки своих гонцов, чтобы всех известили о предстоящем разговоре Родиона с воеводою.
— Оглашай дело, Родион! — переходя на визг, крикнул Герасим.
— Не стану. Ты скажи-ко, по какой причине в приказной избе держишь ссыльного, коему в казаках быть велено?
— Не я взял Ваську в приказную избу — до меня то сделалось, он грамоте и разным счетам обучен.
— Васькина вина известна! — выкрикнули из толпы. — Вели его кнутом по голу заду, чтоб не воровал.
— Его заботами шкура казачья спущена. Где он, мздоимец?
Васька высунулся из-за широкой спины воеводы, белый от страха и в то же время готовый вцепиться Родиону в горло, почувствуй он поддержку. Васька люто ненавидел атамана, ненависть пришла не теперь — она давно мучила Ваську. Подьячий всегда завидовал Родиону — его безотчетной храбрости, бесшабашности, силе, той простоте, с какой атаман обращался с людьми. В остроге не было человека более вспыльчивого и неукротимого, чем Родион. Такой, не задумываясь, поднимет руку на самого Господа Бога. И уж до того измучился от атамановых неуместных насмешек и матерных слов, что впору было просить о переводе в другой острог.
— Все слышали про пищаль, проданную Родионом Мунгату? — бросил в толпу подьячий.
— Слышали! — отозвался сам атаман. — Было то, да быльем поросло. А ты порох да дробь давно ли посылал братским? А с записанных в казаки деньгу кто берет? А кто заставляет работать на себя служилых?
Воевода твердо держал Васькину сторону. Уж и досадовал Герасим на себя, что дал сойтись в остроте бунтовскому сборищу. Ну, за то еще ответит атаман, а с пономарем речь коротка — под батоги его, мерзкого.
— Расходись, люд честной! — с напускной улыбкой сказал Герасим.
Черкасы бестолково задвигались. Остальные казаки продолжали стоять. Видно было, что подьячий досадил многим, и вряд ли теперь найдет он защиту среди служилых.
— Не уходите! — торопливо стуча каблуками сапог, взбежал на крыльцо Родион. — Ежели не один я умучен Ваською, так будем писать челобитную скопом!
По черномазой толпе пробежал сдержанный шумок. Уж единственно кто не очень-то гоним подьячим, так это Родион — о доносе царю казаки не знали. И если уж Васька допек самого атамана, то терпению служилых и впрямь пришел конец.
— Сам пиши, других не смущай! — раздраженно крикнул воевода.
Но голос Герасима потонул в общем гуле. Толпа заволновалась, обиженные Васькой ходом перли к крыльцу, где все еще стоял Родион. Размахивая поднятыми руками, он выкликал площадных подьячих:
— Семенко Яковлев! Бориско Ульянов! Михайло Семенов!
Подьячие боялись откликнуться, чтоб не писать челобитной, неугодной Ваське и воеводе. Но толпа примечала стремившихся скрыться писцов, хватала и двигала вперед.
Родион еще раз выкликнул всех подьячих острога, и никто из них не согласился писать. Воевода удовлетворенно хмыкнул в черную с серебром бороду и уже тише сказал:
— Ваську не жалуют пытанные на дыбе да кнутом битые. Добрые же ни в чем не челобитчики.
— Ай написать некому? — с нескрываемой обидой в голосе сказал Родион, обегая взглядом бушевавшую вокруг толпу.
Люди молчали, повязанные холопьей привычкой не перечить начальной верхушке. И Родион подумал было, что уж не найти ему храбрецов в присутствии Васьки и воеводы, как откуда-то сзади толпы послышался хлесткий, словно удар бича, голос:
— Я напишу!
То был государев киргиз Ивашко. Толпа уступчиво раздвинулась, и он твердым, неспешным шагом подошел к Родиону. И тут же по знаку атамана Ивашке поднесли взятые у подьячих листы бумаги, чернильницу, гусиное перо. Киргиз присел на ступеньку крыльца, положил бумагу себе на колено, расправил, приготовился писать.
— Приди в ум, Иван Архипыч, ты ведь сын боярский, не к лицу тебе потворствовать казачьей шатости, — заискивающе предупредил Герасим.
— Не смей писать, окаянный! — взвизгнул Васька.
Ивашко ничего не ответил воеводе и подьячему, словно не слышал этих, обращенных к нему слов. Ивашко поверил в атаманову неколебимую правоту и потому сейчас бесстрашно шел за ним. А казаки, ободренные Ивашкиной твердостью, затолкались, загалдели каждый свое.
— Васька всякие неправды выдумывает, и воевода его речам верит, и нам от того убытки чинятся, — решительно ткнул пальцем в бумагу Степанко Коловский, стараясь не глядеть в сторону Герасима.
— Истинно! — поддержал Степанку испитой лицом посадский мужичонка в рваном армяке. — Через те Васькины речи я был дыбой пытан и в колодках сидел.
Со всех сторон на Родиона и Ивашку сыпались жалостливые обиженные голоса служилых:
— Пакости чинит, подарки большие с нас берет, конями, быками и коровами, и всяким достатком житейским.
— А гром где прогремит — казак порты сбрасывай! — кричал рыжий Артюшко.
— Тебя батогами не учить — добра не видать! — грохнул с крыльца воевода. — Отойди от них, сын боярский!
— Писать про гром? — Ивашко спросил атамана, делая вид, что это не к нему, а к кому-то другому взывал Герасим.
— Пиши! — хмелея от боевого задора, воскликнул атаман.
— Бунт! — снова раздался занозистый голос Васьки.
— Ужо погодите, смутьяны! — с угрозой сказал воевода.
Ивашко расправил свиток, поднялся над людским морем и стал громко читать написанное враз примолкшему казачьему кругу. И, услышав общее одобрение, решительно шагнул к Родиону и в руки ему передал челобитную.
Маганах первым выскочил на гору, остановил тяжело дышавшего коня и, привстав на стременах, оглянулся. Перед ним внизу лежала обширная долина с извилистыми реками, со многими логами. Слева поблескивала в дымке узкая полоска реки Парны, справа, на другом конце долины, матово светилась река Береж. На зеленом лице степи кое-где виднелись черные бородавки юрт.
Снизу до Маганаха доносился шорох каменных осыпей под торопливо ступавшими копытами казачьих коней. Быстрый и выносливый в езде по равнинным дорогам Якункин конь проигрывал киргизским и монгольским скакунам, когда приходилось ехать через горные перевалы. А под Маганахом и Тимошкой были кони киргизской породы. Сгорбившись и, казалось, еле переставляя ноги, тонкие в бабках, Маганахова кобыла шла без остановок и почти не потела. Казаки удивлялись: откуда у скотины такая прыть?
— Ну что там? Кого увидел? — спросил Якунко, подъезжая к Маганаху.
Голос казака прозвучал нетерпеливо и с опаской. Уж кто-кто, а сборщики ясака знали переменчивость и редкое коварство Киргизской орды: то угощают тебя аракой, словно самого желанного гостя, то бьют плетьми без всякой жалости. И видишь, что улус немирный, но объехать его нельзя — каждый ясачный мужик у воеводы на строгом учете. Бывает и так: в степи чудом ускользнешь от расправы, а в воеводины цепкие руки попадешься — жизни не рад будешь. Не прощает воевода ни обмана, ни промашки.
— Не вижу погони, — ответил Якунке Маганах.
— Напрасно побоялись, — вздохнул Якунко. — Справили б, перво дело, ясак и завтра утром потихонечку подались бы домой.
— А то вернемся? — вкрадчиво сказал Тимошко.
Еще не успели отзвучать Тимошкины робкие слова, как на полпути от устья Парны до Мунгатова улуса выскочили из лога несколько конных. Воины мчались во весь опор, припав к стлавшимся по ветру конским гривам.
— Мешкать нечего, лешак тебя побери, — сказал Якунко и, опережая Маганаха, погнал лошадь.
Горная тропка змейкой скользнула под уклон. На ней бугрились камни, обнаженные бурые корневища цепко хватались за ноги скакунов. Конские копыта съезжали по гальке, как по ледяной катушке. Но всадники не замечали этого — все их думы были о том, чтобы любой ценой уйти от погони.
Въехали в густой березовый лес. Остро запахло пучкой и древесной прелью. В лица ударила росистая сырость. Якунко сказал Маганаху:
— Ввек не забуду доброту твою!
— Душа у тебя мягкая, жалостливая. Подай Бог тебе досыта пить-есть да веселиться, — поддержал Якунку Тимошко.
Слушая их, Маганах улыбнулся. Дошли бы эти слова до Кудая, да сделал бы он так, как нужно. Тогда бы Маганах новую юрту матери поставил, большую белую юрту, а сам женился бы.