— Куда отослал гонца?
— К Ишею-киргизу. Скажет Ишей платить ясак — возьмешь свое, не скажет — ничего не возьмешь.
— Пошто не возьму, коли ты есть, перво дело, государев ясачный человек? Пошто царю-батюшке не прямишь? — набросился на него Якунко, которому не понравилась изменная Мунгатова речь. Когда Якунко сердился, то говорил он слова как бы с разбега: сначала медленно, а кончал споро, единым духом.
— С Красного Яра кочевал, теперь я не батюшкин, не государев, — утирая рукавом рубахи потное лицо и все еще посмеиваясь, говорил Мунгат.
— Ты в книгах записан, и твой Ишей-киргиз нам не указ. А не то — возьмем ясак силой.
— Возьмем, — высасывая мозговую кость, подтвердил спутник Торгашина, тощий, болезненный на вид казак Тимошко Лалетин. До сих пор он хмуро молчал, лишь иногда косясь на побитое оспой лицо Мунгата да на добрую саблю калмыцкой работы, висевшую на решетке юрты за спиной у хозяина.
— Ну а ежели Ишей позволит, сколь дашь соболей? — испытующе щурился Якунко, загребая в кулак бороду.
Мунгат, закинув лохматую голову, выплеснул в рот чашку араки, смачно облизал лоснящиеся от жира пухлые губы и вылил остатки вина добрым духам в кострище. Головни недовольно зашипели, качинец вскочил на кривые в легких сапожках ноги и ошалело, волчком, закружился по юрте, прыгая через костер, через натянутую сыном веревку. И вдруг остановился, захлопал себя ладонями по бабьим бедрам, приговаривая:
— Соболя нету, ясака совсем нету.
— Пошто же мы ждем гонца? — сердито спросил Якунко.
— Я не знаю, однако, — тараща в нарочитом удивлении красновекие глаза, сказал Мунгат.
В юрту то и дело заглядывали украдкой сонные от духоты улусные мужики, ребятишки. Озираясь, вошла хозяйская желтая собака, старая, лохматая сука с отвисшим брюхом, потянула носом воздух. Мунгат позвал ее, ухватил за загривок и ткнул мордой в котел. Собака ела жадно, брызги густого варева летели на хозяина и гостей.
— Погань, — брезгливо сказал Якунко, вытирая руки.
После угощения Мунгат расхвастался перед русскими своим достатком и повел их к холмам показать своего лучшего жеребца, пасшего рассыпанный по косогору косяк. Это был конь как конь, малорослый, с темноватым широким ремнем по хребту. Но нрава дикого, злого, даже Мунгата он не подпускал близко к табуну: угрожающе поджимал чуткие уши и взбрыкивал.
— Такого жеребца нет у самого воеводы, — словно дразнясь, пьяно похвалялся Мунгат.
— А ты и отдай его воеводе — Михайло Федорович добр к тебе станет, всякую ласку окажет.
— На ласку узды не наденешь, — немного помолчав, собираясь с мыслями, серьезно рассудил Мунгат.
Из улуса громко и властно окликнули хозяина. Когда все разом, опешив от неожиданности, повернулись на резкий голос, у белой юрты на выстойке увидели еще трех подтянутых коней под седлами. Якунко подумал, что малец привел не иначе как самого князца Ишея: сбруя у лошадей наборная, так и горит на солнце — чистое серебро.
Приезжие были в роскошной княжеской одежде, оба кряжистые, ноги калачом, как у большинства степняков. Поигрывая упругой треххвостой плеткой, тот, что повыше, с прямым, слегка горбатым носом и синим поперечным шрамом на лбу, обращаясь к Мунгату, сказал:
— Сколько б дождь не лил, он кончается, какими бы дорогими ни были гости — они уезжают. Теперь давай араки Иренеку и моему высокородному брату Итполе.
— У горящего огня тепло приятное, у мудрого человека речи разумные, — ответил хозяин, кланяясь и показывая приезжим на юрту.
— Не гостевать мы сюда приехали, а по приказу воеводы Михайлы Скрябина, — распаляясь, сквозь зубы произнес Якунко, понимающий киргизскую речь.
— Отчего заехал в орду без спроса? — бросил Иренек, зло перекосив рот и не трогаясь с места.
— У Мунгата спроси, пошто он откочевал от Красного Яра.
— Гнилой веревкой лошадь не лови, — со скрытой угрозой из-за плеча Иренека проговорил Итпола, узколицый, с тонкими бровями.
— Первое дело, ясак мы возьмем, — поджатыми губами упрямо произнес Якунко.
— Возьмем, — эхом откликнулся Тимошко Лалетин.
Хозяин снова, теперь уже явно расстроенный и подавленный, пригласил всех к себе в юрту. Иренека и Итполу Мунгат усадил на белую кошму напротив двери — на самое почетное гостевое место, это не понравилось казакам. Якунко обидчиво завертел и зашвыркал носом.
Не продолжая разговора, молча выпили араки и кумыса. Улусные люди еще принесли берестяные туеса и бурдюки с вином, угощали, садились у двери, поджав ноги, и тоже ели и пили. К ночи просторная, пропахшая конской шерстью и кизячным дымом юрта была полна мужчин. Якунко всерьез опасался, как бы улусные люди не заворовали и не сделали с ним и Тимошкой какого дурна.
Но теплая и забористая арака вскоре огнем заходила в жилах и все-таки взяла свое: Якункины глаза побелели, остановились, а веки отяжелели и сами собой сомкнулись. Потом крепок и сладостен был его вязкий глубокий сон, и когда от многих толчков и тупой боли во всем теле Якунко проснулся, он сначала и не понял, что сделалось в юрте и что его натуго стягивают волосяным арканом, а когда понял все, было уже поздно отбиваться. Вместе со скрученным ранее Тимошкой, не церемонясь, его выбросили из юрты, как дырявый бурдюк, и приставили к ним двух караульщиков.
— Погоди-ко, Мунгат, взыщет с тебя воевода! — хрипло, захлебываясь, крикнул Якунко в темень. Он хотел высвободить захлестнутые арканом руки, но натянутый как струна аркан при малейшем движении причинял боль.
— Я сам воевода, — послышался голос из юрты. Это был не вкрадчивый, так хорошо знакомый казакам Мунгатов голос, скорее это говорил Иренек, заносчивый княжич, о котором до сегодняшнего дня еще ничего не знал Якунко.
— Кто он есть, Иренек? — вполголоса спросил казак у карауливших их молодых воинов.
Один из парней, поигрывая остро отточенной саблей, презрительно хмыкнул и рассмеялся:
— Иренек? Он самый смелый человек в степи и ненавидит русских.
— Пошто ненавидит? Пошто измену творит царю-батюшке? — с мягким укором и смутной надеждой на избавление от неслыханного позора спросил Якунко.
И снова в ветреной сырой ночи резкий и непреклонный голос:
— Я на себя никому кабалы не давал.
Наутро у белой княжеской юрты сбилось в кучу все население улуса. Женщины побросали мыть шерсть. Пастухи пришли со степи, оставив без присмотра стада и отары. Под Красным Яром, где до этого многие годы кочевал улус, никогда еще не бывало, чтобы сговорчивые, открытые душой подгородные качинцы поднимали руку на русских.
Молодая Мунгатова жена Хызанче, невысокая, со смуглым, похожим на шаньгу лицом, не спеша вытащила изо рта обсосанную прямую трубку, положила в стороне на росную траву. Что-то горячо зашептала, призывая себе в помощь родовых духов, и принялась свирепо хлестать плетью по обнаженным худым спинам казаков. И только когда взопрела и задохнулась от усталости, раскрасневшаяся, сердитая, она сунула плеть в руки стоявшему рядом с ней молодому качинцу.
— Побить их насмерть и псам кинуть! — переводя дух, визгливо воскликнула Хызанче.
Казаков хотел было защитить добрый старик Торгай, одинокий седой человек с усталым взглядом плененной птицы. Он был очень старым и мудрым, знал многие обычаи своего народа, играл на семиструнном чатхане[1] и все еще звучным гортанным голосом пел сказания о далеких временах, о многих памятных битвах с приходившими в степь уйгурами и монголами.
— Выпущенная стрела не возвращается, — предостерегающе сказал Торгай. — Не делайте того, о чем придется жалеть. Думаешь пить воду — не смешивай ее с кровью.
Иренек услышал колючие, как шиповник, слова Торгая и шагнул к нему, протянул старику треххвостую, в палец плеть. Обжег старика полным досады и злости ястребиным взглядом.
Торгай невольно попятился и слабой своей рукой отвел твердую, словно литую, руку Иренека. Это удивило и еще больше разозлило киргизского князя, он насупился, угрожающе скрипнул оскаленными белыми зубами:
— Сытый кобель лает на хозяина.
Народ сжался от страха за своего любимца Торгая и притих, ожидая, что будет дальше. И тогда смело вышел вперед и широким плечом богатыря заслонил старика рослый парень в обтрепанном, залатанном во многих местах дерюжном зипуне.
Иренек, похожий на взъярившегося, готового кинуться в драку вепря, толкнул парня в грудь, но тот не упал, лишь слегка качнулся. Иренек снова толкнул, теперь уже посильнее. Парень снова качнулся и снова устоял. И неизвестно, чем бы закончился этот нешуточный спор, если бы не рассудительный Итпола. Он сдержанно и в то же время властно позвал Иренека в юрту и приказал улусным людям немедленно разойтись и заняться своим делом.
Казаки несколько долгих, томительных часов пролежали в расплавленной солнцем каменистой степи. Их сжигала нестерпимая, неотступная жажда, но никто во всем улусе не подал им воды. Иренек ходил около, пьяно посмеивался, похваляясь своей смелостью и заглядывая в измученные, темные лица несчастных пленников:
— Вот вам ясак! Вот как обирать Киргизскую орду!
— Измена! — страшно хрипел Якунко, поводя выпученным кровавым глазом.
— Я вырву тебе язык, гнилая печень! — замахнувшись на Якунку ногой, выругался киргиз.
Только в густых вечерних сумерках, затопивших всю долину, без коней и без оружия, еле живых отпустили казаков из улуса. Измотанные жестокой расправой и жаждой, казаки не могли двигаться. С большим трудом переставляя тяжелые, словно чужие, ноги, они отошли лишь какую-то сотню шагов на ковыльный степной угор и упали на щебнистую, не успевшую остыть землю. Увидев их распростертыми, беспомощными, не знавший жалости и пощады Иренек по обросшему ковылем склону бегом кинулся к ним.
Когда он вплотную приблизился к казакам и резко выхватил из крытых серебром кожаных ножен богатую бухарскую саблю с затейливыми письменами, казаки сразу поняли, что пришел конец. И они, истово перекрестясь, с немой покорностью невезучей судьбе опустили лохматые головы: руби. Не просить же им милости у нехристя, изменившего царю?