Чивьин боролся с саженным (тот между лошадьми протиснулся к передку брички), держал его за руку с зажатым ножом. Налитое кровью лицо рослого, сила, с которой он выкручивал руку, говорили о том, что борьба будет недолгой.
И тогда Макар крикнул. Крикнул так, как кричат, может, раз в жизни:
— Р-родные, не выдавай!
Лошади приняли с места мгновенно. Опрокинутый передком брички саженный отпустил Чивьина, заломился, упал на землю под колеса.
Упряжка бешено понеслась. Алесь оглянулся и увидел: тот, что с ножом, упал на редкость удачно — аккурат между колес — и теперь вставал, держась за ушибленное место. Второй, которому Алесь дал в пах, все еще корчился. Еще двое стояли и с недоумением глядели вслед, видимо, не могли понять, как это вырвалась добыча.
И наконец, еще один, последний, лежал под Алесем, постепенно приходя в сознание. А кони летели, разрывая воздух.
Макар обернулся. Красное лицо его было гневным.
— Кистенем его по голове! Пусть знает!
— Стану я о падаль руки марать, — отрезал Алесь.
Он приподнял пятого — бричка как раз выбралась из оврага — и с силой швырнул его плашмя на дорогу. Видел, как тот катился по склону. А потом «поле побоища» скрылось из глаз.
Кажется, никто особенно не пострадал. Только Макару слегка расквасили лицо, да у Алеся кровоточили пальцы на левой руке — разбил о лицо первого, которого сбросил.
Некоторое время все приглушенно молчали. Потом Чивьин (один рукав у него был оторван, а лицо все еще бледное) сказал чужим голосом:
— Ну, думал, пропали. Вот тебе и Новое Село. — И вдруг захохотал: — А ты, князь, я гляжу, хват. Пропали б, если б не ты. Знаешь, кто это? Тот, саженный, что под колеса угодил, это сам Алексашка Щелканов, первый в Москве головорез и разбойник. Тот, которого ты первым сбросил, — Михаила Семеновский. Это прозвище у него такое. Тот, кого ты по горбу кистенем лизнул, — новоселец Васька Сноп. Остальных не знаю.
— Что ж они тебя не узнали?
— Видимо, издали не узнали, а потом поздно было передумывать. Ах, сволочи! Вот ужо я Ивану скажу. По Щелканову Сашке — брат его, Сенька, тоже у Богатырева в работниках — Сибирь плачет[104]. Да и эти, Васька с Михайлой, иного не стоят. Знаешь, что они однажды сотворили? По дороге в село Ивановское, что за зверинцем, на фабрику двигался обоз с пряжей. Мужики шли возле первой лошади. Так эти черти незаметно пристроились и два воза свернули с дороги и увели. Мужики поначалу не заметили, а потом спохватились да с дрюками на богатыревский двор. Михаила стоит у ворот. Те ломятся во двор, а он ворота на собачий двор открыл, а там около сотни псов, да работники подошли с ножами, и по фартукам кровь течет. Мужики, ясно, ходу. Да и то, даже если б впустили их обыскать дворы — ничего не получилось бы. Там, у Ивана, на «скверном» дворе две ямы Дохлятину ободранную туда сбрасывают и землей засыпают, а потом, когда мясо сгниет, выбирают кости. И каждая яма на тысячу конских туш. Так они лошадей «спрятали»: завели вместе с возами в яму и засыпали землей.
Алесь содрогнулся:
— В хорошее же место ты меня везешь.
— И это нужно видеть, — грустно сказал Чивьин. — Ф-фу-у, отбились все же. Сам не верю.
— Ты барина благодари, — сказал Макар. — Если б не он, полетел бы ты к своему, дониконовскому, богу.
Подъехали к богатыревскому подворью. Строения как крепость, были обнесены высоким забором, ворота — мощные.
От вешал с бычьими шкурами несло нестерпимым смрадом. У ворот сидели два сторожа и спорили о петушиных боях.
— Нет, ты мне не говори. Птицу надобно кормить сухим овсом и шариками из черного хлеба.
— И ничего из него не получится. Ему, молодому, надобно обрезать гребень и сережки и тут же самому дать исклевать. Вот тогда это будет птица! А потом уже доводить до положения.
— Где хозяин? — спросил Чивьин.
Вид у него был потрепанный.
— Что это ты, батюшка, как из бутылки вылез?
— Не твое дело, морда. Где хозяин?
— Бык выдрался из-под стеговца. Его сейчас травят на кругу.
Направились к кругу. Еще издали увидели большое множество народа, услышали гомон, увидели в кругу огромного черного быка — он рыл копытами землю.
Могучий красавец зверь глядел налитыми кровью глазами, подбрасывал рогами землю, прыгал. А вокруг возбужденно выл народ.
— Вон Богатырев, — сказал Чивьин.
Посреди этого ошалевшего сброда оставался спокойным лишь пожилой человек с резкими чертами лица. Он невозмутимо курил длинный чубук. Мальчик лет двенадцати[105] стоял рядом, с ужасом наблюдая за бешеными прыжками животного.
— Здорово, Иван, — сказал Чивьин. — Что ж это твои люди делают?..
— Погоди! — сказал Богатырев. — Потом…
— Тятенька, — сказал мальчик, — не приказывайте вы… Не надо.
— Эх, Павлуха, ничего ты не понимаешь. Это — деньги… День-ги.
Мальчик умолк. Алесь поймал его взгляд и улыбнулся. Тот ответил кроткой, но в чем-то уже и не без лихости богатыревской улыбкой.
Чивьин сопел, с гневом глядя на хозяина. Теребил клинышек бороды.
Бык вдруг помчался по кругу. Вытягивался в воздухе, дугой выгибал хвост. И по кругу, вместе с ним, взрывался и угасал восторженный рев.
— Зверь! Зверь! — кричала публика.
Алесь видел сотни людишек с оскаленными ртами, с потными блестящими лицами, видел прилипшие к вискам волосы, измятые дворянские шапки, поддевки, фартуки мясников, вытянутые над головой руки.
— Звер-ри-нуш-ка!
— Ух ты, атласный мой!
— Бог-гатырев, уже хватит! Спускай собак!
— Рядовых давай, чистокровных!
Зверь ревел.
Неподалеку от Алеся рябоватый купец с умилением глядел на быка, дергал ногами от нетерпения и чуть не со слезами кричал:
— Ну пошла, что ли?! Пошла?! Пошла?!
— Ты что воешь, чертомолот? Рожа лопнуть готова, а нервнай!
Бык поднял голову и протяжно заревел. Ему было страшно, но он готовился дорого продать жизнь. Вокруг незнакомо, совсем не так, как на скотном дворе или травянистом поле, смердело потом, табаком и испарениями человеческих тел. И зверь кричал, аж шевелилась на запрокинутом горле волнистая лоснящаяся шерсть.
Богатырев взмахнул рукой.
Со скрежетом поднялось окошко в ограждении. Огромный пес пулей вылетел из него и оробел — пошел в обход быка. Бык был совершенством, и пес был совершенством.
— Бушуй! Бушуй! — заревела толпа.
В окошко вслед за Бушуем выскочил второй пес, тоже, видимо, семь с половиной четвертей в длину от ушей до хвоста. У этого глаза были налиты кровью, а шерсть отливала синевой.
— Го-лу-бой! — ревела толпа. — Го-лу-бой!
Бушуй, увидев подкрепление, осмелел. С двух сторон к быку помчались два огромных существа. Бык ударил Бушуя, но не рогами, а лбом, и пес покатился по земле. Но уже в следующий миг снова вскочил.
Еще через минуту два тела тяжело повисли на ушах быка. Посередине круга двигался, с напряжением кружился клубок из сопения, фырканья, приглушенного — сквозь полную пасть — клекота и ворчания.
Бык приподнял было голову, но она сразу рухнула едва не до земли: четырнадцать пудов висело на его ушах.
— Ар-ар-ар! Ар-ар-ар!
Лоснящиеся туловища собак мотались по земле. Это было так отвратительно, что Алесь отвел глаза.
Увидел мальчика. Он сидел на корточках, чтоб не смотреть на круг. Между его коленями была зажата большая голова третьего меделянского пса.
— Как его зовут?
— Лебедь, — ответил мальчик.
— Старый?
— Очень старый. На покое. Когда был молодым, медведя один на один брал.
Глаза Лебедя — от ласки — были прикрыты (мальчик гладил его по голове), но уши изредка вздрагивали, видимо прислушиваясь к недоступным теперь ему звукам схватки.
— Лебедь, — протянул Алесь руку, и пес открыл глаза.
— Укусит, — тихо предостерег мальчик.
— Не укусит, — сказал Алесь.
Старое искусство, которым теперь владеют, может быть, только лучшие из дрессировщиков служебных собак, искусство беседовать с собакой на ее языке, смотреть ей в глаза и внушать, было у Алеся и у всех таких, как он, в крови.
Он шевелил губами и смотрел, смотрел. И вот зрачки пса затрепетали, уши прижались к круглой голове. Алесева рука легла на нее. В горле у старой собаки что-то тихонько заклекотало, сначала слегка угрожающе, потом все ласковее и умиротвореннее.
Мальчик смотрел на Алеся почти испуганно, потому что старый пес теперь буквально задыхался от внезапного прилива любви. Под старой вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления.
Алесь поднял глаза. Старший Богатырев, поджав губы, смотрел на Загорского с безграничным уважением и легким гневом.
— Не вздумайте повторить это с Бушуем или Голубым. Придется пристрелить.
— Почему?
— У собаки должен быть один хозяин.
— Разве Лебедь теперь будет любить вас меньше?
— Он за всю жизнь даже с настоящими охотниками не позволил себе такого-с.
— Вы его хозяин.
— Нет, — сказал Богатырев. — Теперь уже не я его хозяин. Пес два года обижается на всех. Когда он начал слабеть, я его, барин, не выпустил на очередную травлю. Он три дня не ел. Потом начал брать еду из рук Павлухи — понимал, что дите не виновно-с. Но теперь он никого не слушает. То есть слушает, когда говорят: «Иди сюда» или «Не трожь», а в серьезном не слушает. Я пустил его однажды вот так на быка — не идет. Обиделся-с.
Лебедь отвернул от него потертую, словно съеденную молью, морду и потянулся к Алесю.
— Видите-с? Не вздумайте с Голубым. Не позволю-с.
— Мне еще с вами надо поговорить о ваших людях, — посуровел вдруг Алесь. — Да только не хочу при ребенке.
Богатырев сузил глаза. Припухшие веки легли на них. И сразу вместо «хозяина» средней руки в платье небогатого купца на Алеся глянул «соколинец», человек, который охотно сдирал бы шкуру не с быдла, а с кого-нибудь другого, выскочив из-под моста.
Рука потянулась к ошейнику собаки. Алесь спокойно, чтоб не испугать мальчика, положил руку на запястье Богатырева, сжал.