дили снова на трон. Пусть он исправился, пусть будет хорошо управлять народом, но что это за народ, когда над ним стоит один? Разве можно такой народ назвать великим? Я хорошо видел, как они падали ниц, как кричали: «Пусть живет король!» Я думал, что каждый народ имеет такое правительство, которого он заслуживает, и нету хороших народов на земле. Вчера я твердо решил отравиться. Но медлил. Может, из-за нелепой привычки жить или из-за боязни великого «ничего»? И я награжден. Счастье есть на земле.
— А что случилось? — спросил Михал настороженно.
Медикус горячо обнял его:
— Дорогой мой! Начинается новый день. Не все еще потеряно. Две недели назад народ в Париже разрушил Бастилию. Я уверен: пожар начался надолго. И вскоре повсюду закачаются троны, повеет свежий, сильный ветер. Я счастлив. Человек не лижет руку, которая его бьет. Я пойду туда. Проскочу как-то до Риги. А потом — морем. Я явлюсь к ним и попрошу: «Возьмите меня. Я пришел к вам от народа, который не меньше вас любит святую свободу, который защищал ее не хуже вас всю жизнь и который теперь не имеет воли даже на то, чтобы умереть. Это нелепый, любимый мною народ. Отсеките голову своему королю, а потом пойдем сечь головы королям на всей земле». И возможно, очередь дойдет и до моего маленького народа. Он поднимется, выпрямится. И он покажет всем, какая он сила, как он умеет трудиться, творить, петь… Я иду к ним… Но я скоро вернусь. Увидишь. И не один. И здесь встретит меня армия свободы. А теперь прощай… Бегите отсюда быстрее, дети. Здесь нечем дышать. Идите на дороги, на свет, к людям.
И он распахнул окно.
— Видите, солнце садится. Великое солнце нашей земли. Оно будет новым…
— Когда взойдет завтра, — твердо закончил Яновский и обнял Аглаю за плечи. Потом они посмотрели на запад, где догорал дымный багровый диск.
Эпилог
Нам осталось сказать лишь несколько слов о судьбе наших героев.
Король Якуб Первый исправился и, не угнетая цыган, милостиво правил ими до самой своей смерти, которая наступила в 1795 году.
Поскольку Яновский отказался получить в наследство цыганскую корону, со смертью Якуба окончилась и династия. Цыгане избрали королем, и довольно неудачно, лидского шляхтича Милосницкого.
Польша, благодаря гнилому панству, пала. Начался новый период истории Белой Руси. Новые порядки не понравились Милосницкому, и он с большинством состоятельных цыган перекочевал в 1799 году в Турцию.
В Белоруссии осталось незначительное количество цыган без государства, без правительственной организации.
Яновский сдержал свое слово, отпустил на свободу после смерти родителей своих крестьян. Сам он жил трудом рук своих вместе с женой долго, счастливо, хотя и небогато. До конца жизни он фрондировал перед шляхтой и даже фамилию изменил, взяв дополнительно к своей фамилию крепостной жены. Так и пошли по земле белорусской Светиловичи-Яновские.
Правда, дети его снова приобрели небольшое поместье, одно из дедовских владений, но крепостных у них никогда не было. Посев отца-вольтерьянца дал свои всходы.
Что же касается славного медикуса короля Якуба, то сведения о нем, неточные и довольно скудные, говорят вот что.
В знаменитом Конвенте одним из депутатов, избранных за заслуги перед революцией, был чужестранец, гражданин неизвестной страны, которая по латыни называлась Alba Russia[133]. Некоторые утверждали, что по профессии он лекарь, как Марат. Медикус это был или нет, неизвестно. Но он одним из первых подал голос за смерть короля, был некоторое время правительственным комиссаром одной из армий на Рейне и в Вандее.
В страшный день, когда Робеспьер раздробил себе челюсть выстрелом из пистолета, этот человек — один из немногих — до конца защищал его и сложил голову на известной машине доктора Гильотена, которая служила поначалу революции, а потом ее врагам.
Если это был наш хороший знакомый — жаль. Он так и не смог вернуться на свою родину со свободой на знаменах. Но утешимся тем, что он сделал все возможное, что жизнь его была единым аккордом, в котором не было фальшивых нот.
Седая легенда
1
Светлейший отец, подавай нам деньгу,
Иль скарб твой достанется в руки врагу.
В начале мая в Быхов примчался на взмыленном коне гонец.
Конь рухнул у самых ворот замковой башни, а всадник перелетел через его голову и, словно мертвый, растянулся в пыли.
Этот чуть живой человек привез мне приказ моего господина, пана Алехно Кизгайлы. Я, Конрад Цхаккен, должен был не мешкая оставить Быхов и во главе своих трех сотен швейцарцев поспешать в замок Кизгайлы. Вместе с грамотой прибыли деньги на покупку коней и устный приказ о том, что этих коней не нужно щадить.
На вопрос, что заставило пана быть столь поспешливым и расточительным, гонец едва смог прохрипеть сквозь забитый пылью рот:
— Волк вырвался из логова…
Ему уже седлали другого коня, и через минуту он умчал в третий замок Кизгайлы, в Зборов.
Я не знал, кто был этот волк. Но швейцарец, если ему хорошо платят, не нуждается в повторном приказе.
Кизгайле было угодно, чтобы мы загнали коней, — мы загнали их и ровно через сутки прискакали в Кистени, где нас столь нетерпеливо ожидали и так сильно чего-то боялись. Боялись, однако мост, к нашему удивлению, был опущен.
Коней мы загнали беспощадно, до запала. Кизгайла потерял на этом не меньше сотни золотых. Но это было не мое дело. Я, Конрад Цхаккен, уроженец кантона Швиц, конечно, так не разбрасывался бы, но я уже девять лет видел этих людей и знал, что от них всегда можно ждать самых безумных поступков, за них никогда нельзя поручиться, потому что у них ветер свистит в голове.
Я жил среди них девять лет, иногда начинал даже думать по-белоруссински, и я знал их ненамного лучше, чем в первый день своего прибытия сюда.
Они будут кричать: «Волк вырвался из логова» — и никогда не соблаговолят толком объяснить, что стряслось, чтобы добрый христианин понял их. Как будто это наш долг — понимать их тропы и иносказания! Упаси бог, если среди них появится первый поэт, — они наводнят весь мир стихами и никому не дадут покоя.
Они тратят бешеные деньги на целый табун заранее обреченных коней — и оставляют подъемный мост опущенным.
Их старые крепости, такие, как Смоляны, Орша, Могилев, — страшны. Я не согласился бы оборонять их, даже если б мне платили не пятьдесят талеров, а сто. Воистину, чтобы выстоять за таким забором, нужно великое мужество и великое легкомыслие. А эти не только выстаивают, но и наносят урон врагу.
Они умудрились, сидя в этих загонах для быдла, отбиться от татар и сто лет, обескровленные, сопротивлялись Литве — этого достаточно.
Я говорю вам, никто не назвал бы эти поленницы крепостями.
Впрочем, это не относится к замку Кизгайлы. Кто вдохнет воздух католического храма, тот никогда уже не будет прежним. А новая знать надышалась им вдоволь. Она возводит такие замки, будто в любой из них вот-вот могут принести крест господень, который придется защищать от всех язычников земли.
Есть славный город Кельн. И в этом славном городе есть памятник глупости и непосильному почину — недостроенный собор. И есть поэт Газельберг, который хотя и говорит со мной на одном языке, а порядочный дурак.
Так вот что он написал об этом соборе:
DEM WUNDER DETH ICH AUCH NACHLAU FEN
SACH NIE KEIN GROSSERN STEIN HAUFFEN[134]
Поглядел бы он на замок моего господина в окрестности Кистеней!
Над широким ленивым Днепром возвышается холм. Пять тысяч здешних мужиков натаскали на него земли и укрепили. Теперь речка впадает в Днепр двумя рукавами. Между ними этот огромный холм. Он изрезан двойным валом. А на его вершине серая каменная громадина.
Иногда мне кажется, что сатана именно здесь оборонялся от всевышнего и что именно этот холм бомбардировали камнями его ангелы. Человеку трудно возвести такое.
Подъемный мост, ворота с двойной решеткой, каменная стена высотой в сорок пять локтей. А над ними, еще выше, три башни.
Именуются они — Соляная, Стрелецкая и Жабья.
Внутри достаточно места для жилья, конюшен, дворца, двух церквей и прочих строений — всего и не счесть.
И это обычный замок дворянина, даже не первого по богатству и знатности. Бог неровна делит: он дает штаны именно тому, у кого они будут падать с тощей задницы.
В этот вечер над башнями светила луна — нежная, оливковая. А в бойницах тоже кое-где мерцали огоньки. И на сердце было легко, потому что у нас, воинов от рождения, всегда легко на сердце, когда мы живы.
В ответ на троекратный сигнал нашего рога из башни над воротами трижды пропела волынка, и звуки ее в майском вечернем воздухе тоже были особенно грустными и прозрачными. Это был такой воздух, что его хотелось пить.
Майский жук ударился о мою кирасу и запутался в гриве коня, беспомощно перебирая лапками.
Майские жуки на этой безумной земле абсолютно такие же, как и на моей родине, — это немного успокаивает.
На моего коня упал луч света из наблюдательного окна.
— Кто идет?
— Святой Юрий и Русь! — произнес я обычный клич воинов этой земли.
— Благодарение богу, — закрестился воротный страж. — Ждали вас.
Начали крутить ворот, разошлись окованные железом дубовые створки, медленно поползла вверх решетка.
Нас встретил сам хозяин — дело небывалое. Я не зря намекал на людей, у которых сползают штаны. Кизгайла такой и есть. Ему тридцать четыре года, и он худ, как бедняцкая коза. Но силен и жилист.
Он попытался взять моего коня за повод — здорово ему припекло, если он оказывает наемнику такую честь, — но я спешился и сам повел коня.
Кизгайлу мне довелось видеть не более трех раз, я был лишь его кулаком в Быховской округе. Недавно он женился, а я еще не видел его жены.