— Ну-ну,— посерьезнел Дуботолк.— Но... лишь бы человек хороший. Не спеши очень. А сейчас держи еще. Вот тут старый наш наряд, настоящий, не какая-нибудь подделка. Потом пойдешь переоденешься перед танцами. Нечего эту современную одежонку носить.
— Ей вряд ли подойдет, испортит внешность,— льстиво подъехала какая-то мелкая шляхтянка.
— А ты молчи, милая. Я знаю, что делаю,— буркнул Дуботолк,— Ну, Надейка, и, наконец, вот еще последнее. Долго я думал, дарить ли это, но пользоваться чужим добром не привык. Это твое, а среди этих твоих портретов нет одного. Не должен ряд предков прерываться. Ты сама знаешь, так как ты древнейшего почти во всей губернии рода.
На полу, освобожденный от легкой белой ткани, стоял очень старый портрет такой необыкновенной, видимо, итальянской работы, какую почти не найдешь в белорусской иконографии начала семнадцатого века. Не было за спиною плоской стены, не висел на ней герб. Было окно, отворенное на вечерние болота, был сумрачный день над ними, и был мужчина, сидевший спиною ко всему этому. Неопределенный серо-голубой свет лился на худощавое лицо, на крепко сплетенные пальцы рук, на черное с золотом одеяние.
И лицо этого мужчины было живее, нежели у живого, и такое странное, жестокое и мрачное, что можно было испугаться. Тени легли в глазницах, и казалось, даже жилка дрожала на веках. И в нем было родовое сходство с лицом хозяйки, но все то, что было у Яновской приятно и мило, тут было безобразно до невообразимости. Коварство, разум, болезненные чертенята читались в этом горделивом рту, властность до закостенелости, безрассудность до фанатизма, жестокость до садизма. Я сделал шага два в сторону — огромные, все до дна понимающие в твоей душе глаза подвинулись за мною и опять смотрели мне в лицо.
Кто-то вздохнул.
— Роман Старый,— приглушенно сказал Дуботолк, но я сам понял уже, кто это такой, так правильно я его вообразил по словам легенды. Я догадался, что это виновник родового проклятия еще и потому, что лицо хозяйки неуловимо побледнело и она едва заметно качнулась.
Неизвестно, чем окончилась бы эта немая сцена, но тут кто-то молча и непочтительно толкнул меня в грудь. Я пошатнулся. Это Ворона продрался сквозь толпу и, стремясь пройти к хозяйке, оттолкнул меня. Он спокойно шел дальше, не попросив прощения, Даже не повернувшись в мою сторону, будто на моем месте стоял неодушевленный предмет.
Я происходил из обычных интеллигентов, выслуживавших из поколения в поколение личное шляхетство, бывших учеными, юристами, инженерами — плебеями с точки зрения этого высокомерного шляхтича, у которого предок был доезжачим у богатого магната-убийцы. Мне часто приходилось защищать свою честь перед такими, и сейчас все мое «плебейское» достоинство встало на дыбы.
— Пане,— громко сказал я.— Вы считаете, что это достойно настоящего дворянина — толкнуть человека и не попросить у него прощения?
Он повернулся.
— Вы это мне?
— Вам,— сдержанно ответил я.— Настоящий шляхтич — это джентльмен.
Он подошел ко мне и с любопытством начал рассматривать.
— Гм,— спокойно сказал он.— Кто ж это будет учить шляхтича правилам вежливости?
— Не знаю,— спокойно и язвительно отозвался я.— Во всяком случае, не вы. Необразованный ксендз не должен учить других латыни — ничего хорошего из этого не получится.
Я через его плечо видел лицо Надей Яновской и с радостью заметил, что наша ссора отвлекла ее внимание от портрета. Румянец появился на ее лице, а в глазах — что-то похожее на тревогу и ужас.
— Выбирайте выражения,— процедил Ворона.
— Зачем? И, главное, с кем? Учтивый человек знает, что в компании вежливых следует быть вежливым, а в компании грубиянов высшая учтивость — платить им той же монетой.
Видимо, Ворона не привык получать отпор во всей околице. Я знал таких горделивых индюков. Он удивился, но потом повернулся, бросил взгляд на хозяйку, опять повернулся ко мне, и в глазах его плеснулась мутная ярость.
— А вы знаете, с кем разговариваете?
— С кем? С Господом Богом?
Я увидел, как рядом с хозяйкой появилось заинтересовавшееся лицо Дуботолка. Ворона начинал вскипать.
— Вы разговариваете со мною, с человеком, который привык дергать за уши разных парвеню.
— А вы не спросили, может, какие-то там парвеню порой могут дать отпор? И не подходите, иначе, предупреждаю вас, ни один шляхтич не получит такого оскорбления действием, как вы от меня.
— Хамская драка на кулаки! — взорвался он.
— Что поделаешь? — холодно заметил я.— Мне случалось встречать дворян, на которых другое не действовало. Они не были хамами, их предки были заслуженными псарями, доезжачими, альфонсами у овдовевших магнаток.
Я перехватил его руку и держал возле его бока, как клещами.
— Ну...
— А-х ты! — процедил он.
— Панове, панове, успокойтесь! — с невыразимой тревогой выкрикнула Яновская.— Пан Белорецкий, не надо, не надо! Пан Ворона, устыдитесь!
Лицо ее было умоляющим.
Видимо, и Дуботолк понял, что пора вмешаться. Он подошел, стал между нами и положил на плечо Вороны тяжелую руку. Лицо его налилось кровью.
— Щенок! — выкрикнул он.— И это белорус, житель яновских окрестностей, это шляхтич?! Так оскорбить гостя! Позор моей седине. Ты что, не видишь, с кем завелся? Это тебе не наши шуты с куриными душонками, это не цыпленок, это — мужчина. И он тебе быстро оборвет усы. Вы дворянин, сударь?
— Дворянин.
— Ну, вот видишь, пан — шляхтич. Если тебе надо будет с ним поразговаривать — вы найдете общий язык. Это шляхтич, и хороший шляхтич, хоть бы и предкам в друзья — не чета современным соплякам. Проси прощения у хозяйки. Слышишь?
Ворону как подменили. Он пробормотал какие-то слова и отошел с Дуботолком в сторону. Я остался с хозяйкой.
— Боже мой, пане Андрей, я так испугалась за вас. Не стоит вам, такому хорошему человеку, заводиться с ним.
Я поднял глаза. Дуботолк стоял в стороне и с любопытством переводил взгляд с меня на пани Яновскую.
— Надея Романовна,— с неожиданной теплотой сказал я.— Я очень вам благодарен, вы очень добрый и искренний человек, и вашу заботу обо мне, вашу приязнь я запомню надолго. Что поделаешь, моя честь — мое единственное, я не даю никому наступить себе на ногу.
— Вот видите,— опустила она глаза.— Вы совсем не такой. Многие из этих родовитых людей поступились бы. Видимо, настоящий шляхтич тут — вы, а они лишь притворяются... Но запомните, я очень боюсь за вас. Это опасный человек, человек с худой репутацией.
— Знаю,— шутливо ответил я.— Это здешний «зубр», помесь Ноздрева и...
— Не шутите, Это известный у нас скандалист и бретер. На его совести семь убитых на дуэли... И, возможно, это хуже для вас, что я стою тут рядом с вами. Понимаете?
Мне совсем не нравился этот маленький гномик женского пола с большими грустными глазами, я не интересовался, какие отношения существовали между ним и Вороной, был Ворона воздыхателем либо отвергнутым поклонником, но за добро платят уважительностью. Она была так мила в своей заботе обо мне, что я (боюсь, что глаза у меня были действительно более мягкими, нежели надо) взял ее ручку и поднес к губам.
— Спасибо, пани хозяйка.
Она не отняла руки, и ее прозрачные неживые пальчики едва встрепенулись под моими губами. Словом, все это слишком напоминало сентиментальный и немного бульварный роман из жизни великого света.
Оркестр инвалидов заиграл вальс «Миньон», и сразу иллюзия «великого света» исчезла. Оркестру соответствовали наряды, нарядам соответствовали танцы. Цимбалы, дуда, что-то похожее на тамбурин, старый гудок и четыре скрипки. Среди скрипачей был один цыган и один еврей, скрипка которого все время силилась вместо известных мелодий играть слишком грустное, а когда сбивалась на веселье, то все выигрывала что-то похожее на «Семеро на скрипке». И танцы, давно вышедшие из моды всюду: «Шаконь», «Па-де-де», даже «Лебедик» — эта манерная белорусская пародия на менуэт. Хорошо еще, что я все это умел танцевать, так как любил народные и старинные танцы.
— Позвольте пригласить вас, пани Надея, на вальс.
Она поколебалась слегка, несмело приподняла на меня пушистые ресницы.
— Когда-то меня учили. Наверное, я забыла. Но...
И она положила руку, положила как-то неуверенно, неловко, ниже моего плеча. Я вначале думал, что мы будем посмешищем для всего зала, но вскоре успокоился. Я никогда не видел большей легкости в танцах, нежели у этой девушки. Она не танцевала, она летала в воздухе, и я почти нес ее над полом. И легко было, так как в ней, как мне казалось, было не больше ста двадцати пяти фунтов. Приблизительно на середине танца я заметил, что лицо ее, до этого сосредоточенное и неопределенное, стало вдруг простым и милым. Глаза заискрились, нижняя губка слегка выдалась вперед.
Потом танцевали еще. Она удивительно оживилась, порозовела, и такое сияние молодости, опьянения, радости появилось на ее лице, что мне стало тепло на сердце.
«Вот я,— как будто говорила ее душа через глаза, большие, черные и блестящие,— вот она я. Вы думали, что меня нет, а я тут, а я тут. Хоть в один этот короткий вечер я показалась вам, и вы удивились. Вы считали меня неживой, бледной, бескровной, как росток георгина в подполье, но вы вынесли меня на свет, я так вам всем благодарна, вы так добры. Видите, и живая зелень появилась в моем стебле, и вскоре, если будет припекать солнышко, я покажу всему свету прекрасный розовый цветок свой. Только не надо, не надо меня уносить снова в подполье».
Необыкновенно было выражение радости и ощущения полноценности в ее глазах. Я тоже пленился им, и глаза мои, наверное, тоже заблестели. Лишь краем глаза видел я окружающее.
И внезапно белка опять спряталась в дупло — радость исчезла из ее глаз, и тот же ужас поселился за ресницами: Ворона давал указания двоим лакеям, которые вешали над камином портрет Романа Старого.
Музыка умолкла. К нам приближался Дуботолк, красный и веселый.