«То, чему надлежит, погибнет. Ты, приезжий человек, чужак некий. Сходи с пути. Ты чужой тут, какое дело тебе до проклятых родов. Охота короля Стаха приходит в полночь. Жди».
Я лишь плечами пожал. После того апокалипсического ужаса, который я пережил вчера, эта угроза показалась мне худой мелодрамой, непродуманным ходом и, между прочим, убедила меня в земном происхождении этой чертовщины (как вы увидите дальше, напрасно).
Я спрятал лист. А ночью случились сразу два происшествия. Спал я сейчас очень плохо, мучили разные кошмары. Я проснулся в полночь от шагов, но на этот раз какая-то непонятная уверенность, что это не просто звуки, заставила меня подняться. Я набросил халат, осторожно отворил дверь и вышел в коридор. Шаги звучали в дальнем его конце. Я пошел за ними и... увидел экономку, которая со свечой шла куда-то. Я осторожно крался за ней, стараясь держаться темноты. Она зашла в какую-то комнату. Я пошел было за ней, но она выглянула оттуда, и я едва успел прижаться к стене. Когда я дошел до комнаты, то увидел там только старый письменный стол, шкаф с резьбой. На подоконнике стояла свеча. Я зашел туда, очень осторожно заглянул в шкаф — пуст. Комната была совсем пуста, и, к сожалению, мне нельзя было караулить в ней: я мог испортить все дело. Потому я пошел за поворот коридора и стал там. В халате было холодно, мерзли ноги, но я стоял. Я ждал, наверное, уже около часа, когда внезапно второе явление поразило меня. По коридору, по дальнему его концу, двигалась голубая фигура женщины. Откуда она явилась — не знаю, коридор в том конце тоже делал колено. Она двигалась плавно, будто плыла. Я только было двинулся туда, как остановился, пораженный. Лицо этой женщины было как у Надеи Яновской, только удивительно изменено. Оно было важным и спокойным, более зрелым и каким-то даже более вытянутым. Где я видел такое? Я уже догадался и все-таки не верил сам себе. Ну, конечно, портрет казненной женщины зале. Голубая Женщина!
Я забыл об экономке, о холоде, обо всем. Эту тайну я должен был решить неотложно. И я двинулся туда. А она плыла, плыла от меня, и тут только я заприметил, что большое окно в коридоре наполовину открыто. Она ступила на низкий подоконник и исчезла. Я добежал до окна, выглянул и ничего, ничего не увидел, будто кто-то смеялся надо мной. Угол дома был, правда, совсем недалеко, но карниз был все таким же узеньким. Я ущипнул себя за руку — нет, я не спал.
Меня так поразило это новое происшествие, что я едва не пропустил возвращения экономки. Она шла со свечой, сжимая в руке какой-то лист бумаги. Я прижался в нише двери,— она прошла мимо меня, не заметив,— потом выглянул и увидел, что она остановилась у окна, покачала головою и, бормоча что-то, затворила его.
Потом пошла по ступеням на первый этаж.
И что ей надо было тут, на втором этаже? Я пошел было к себе, но внезапно остановился и тихонько постучал в дверь комнаты Яновской. Чем не шутит черт, а вдруг это все-таки была она? Я сказал шепотом:
— Надея Романовна, вы спите?
В ответ я услышал сонное бормотание.
Я возвратился в комнату и, не зажигая свечи, сел на кровать. Меня знобило от холода, а череп просто раскалывался от разнообразных противоречивых мыслей.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Когда мы на следующий день гуляли с хозяйкой по аллее, я рассказал ей о происшествиях прошедшей ночи. Может, мне и не стоило делать этого, не знаю, но я никак не мог избавиться от мысли, что тут что-то нечисто с экономкой. Яновская не удивилась, посмотрела на меня большими кроткими глазами и ответила неторопливо:
— Видите, а я в эту ночь так переволновалась за вас, что сначала не спала, а потом уснула так сильно, что даже ничего не слышала. Не стоит вам вставать ночью, пане Белорецкий. Если что-нибудь случится, я этого себе не прощу... А насчет экономки вы ошибаетесь. Собственно говоря, она может ходить всюду, я не придерживаюсь старых правил, что экономка может ходить на второй этаж лишь тогда, когда ее зовут. Тут самое ужасное не она, а Голубая Женщина. Опять она появилась, непременно произойдет что-то плохое.
И с суровым мужеством прибавила:
— Скорее всего, это будет смерть. И я имею все основания думать, что умру я.
Мы сидели в старой беседке, затерянной глубоко в зарослях. Камень от старости весь оброс мхом, который после недавних дождей молодо зазеленел. Посередине беседки стояла мраморная девка с отбитым ухом, и по лицу ее полз слизень. Яновская посмотрела на него и грустно улыбнулась:
— Вот так и мы. Мерзость запустения наша жизнь. Вы говорили, что не совсем верите в то, что это призраки. Я с вами не соглашаюсь, но хотя бы и так — что меняется? Не все ли равно, от кого страдать, если страдать надо, надо искупать грехи.
— Вы их искупили этими двумя годами,— начал я.
Но она не слушала меня.
— Люди грызутся, как пауки в банке. Шляхта умирает. Когда-то мы были крепки, как камень, а сейчас мы... знаете, если расколоть камень из старого здания, в нем будут слизни. Неизвестно, чем они там питаются, но стоит ударить такой камень, как он развалится. Так и мы. И пускай ударяют быстрее.
— И не жаль вам этой красоты? — повел я рукою вокруг себя.
— Нет, только бы побыстрее. Я, вообще-то, давно подготовилась исчезнуть с этим гнездом и не жалела бы ни его, ни себя. Но с некоторого времени я заметила, что мне становится немного жаль жизни. Наверное, она не такая плохая штука, как я думала Наверное, и в ней есть солнце, друзья, пушистые деревья, смелость и верность.
— Это очень хорошо, что вы так думаете.
— Нет, это очень плохо. Во сто раз хуже умирать, если любишь жизнь, нежели так, как я полагала умереть прежде. Прежде ужас был обычным состоянием моей души, сейчас он превращается во что-то такое, чему нет названия, чего я не желаю. И все потому, что я начала немножко верить людям. Не надо этой веры, не надо надежды. Лучше так, как прежде. Это — спокойно.
Мы молчали, она наклонила себе на колени желтую полуоблетевшую веточку клена и гладила ее.
— Люди не всегда лгут. Я очень благодарна вам, пан Белорецкий, за это. Вы должны меня извинить, я слышала ваш разговор со Светиловичем, чистой, доброй душой, единственным, кроме вас да, может, еще дяди, человеком в этих окрестностях. Спасибо за то, что не всюду на земле люди с плоскими головами, толстым черепом и чугунными мозгами.
— Кстати, о Дуботолке. Как вы считаете, не должен ли я открыться ему, чтобы вместе взяться за изобличение этой мрази?
Ресницы ее вздрогнули.
— Не надо. Этот человек триста раз доказывал свою преданность и верность нашему дому, он добрый человек, он не дал Гарабурде подать к взысканию наш вексель еще при отце и совершил это не совсем позволительным путем: вызвал его на дуэль и сказал, что все родственники его будут вызывать Гарабурду до тех пор, пока дело не окончится для него плохо. Но именно поэтому я и не желаю, чтобы он вмешивался. Он слишком горяч, дяденька.
Глаза ее, лучистые и тихие, заблестели внезапно.
— Пан Белорецкий, я давно желала сказать вам что-то. После вчерашнего нашего разговора, когда вы клялись, я поняла, что ждать нельзя. Вы должны оставить Болотные Ялины, оставить сегодня, самое позднее завтра, и ехать в город. Хватит. Отпели скрипки, сложены наряды. В свои права вступает смерть. Вам нечего делать тут. Уезжайте. Оставьте этот замаранный веками дом, гнилых людей, их преступления тому, чему они соответствуют: ночи, дождю. Вы слишком живой для этого. И вы чужой.
— Надея Романовна! — завопил я.— Что вы говорите? Меня упрекали тут уже, меня уже называли тут чужаком. Мог ли я ожидать, чтобы и из ваших уст долетело до меня такое жестокое слово? Чем я заслужил его?
— Ничем,— сухо ответила она.— Но поздно, Все на свете поздно приходит. Вы слишком живой. Ступайте к своему народу, к тем, кто живет, голодает и смеется. Идите побеждать, а мертвым оставьте могилы.
Я разозлился до потери сознания.
— А вы не мой народ? А эти люди, запуганные и голодные, это не мой народ? А Светилович, которого я должен буду предать, это не мой народ? А эти проклятые Богом болота, где совершается мерзость, это не моя земля? А дети, которые плачут ночью, услышав стук копыт дикой охоты, которые дрожат от страха всю жизнь, это не дети моих братьев? Как вы смели даже предложить мне такое?!
Она ломала руки.
— Пане Белорецкий... Неужели вы не понимаете, что поздно пробуждать к жизни эту местность и меня? Мы устали надеяться, не пробуждайте нашей надежды. Поздно! Поздно! Неужели вы не понимаете, что вы один, что вы ничего не сделаете, что гибель ваша — это будет ужасно, это будет непоправимо! Я не прощу себе это. О, если б вы знали, какие это ужасающие призраки, какие ненасытные к чужой крови!
— Надея Романовна,— продолжил я холодно,— ваш дом — могущественная крепость. Но если вы гоните меня, я пойду в менее надежную, но не оставлю этой местности. Сейчас надо либо умереть, либо победить. Умереть — если это призраки, победить — если это люди. Я не уеду отсюда, не уеду ни за что на свете. Если я мешаю вам — другое дело. Но если ваша просьба вызвана только тем, что вы боитесь за меня, не хотите рисковать моей шкурой,— я остаюсь. В конце концов, это моя шкура, и я имею полное право пользоваться ей, как сам захочу. Понимаете?
Она посмотрела на меня растерянно, со слезами на глазах.
— Как вы могли даже подумать, что я не хочу видеть вас в этом доме?! Как вы могли подумать! Вы мужественный человек. Мне спокойно с вами. Мне, наконец, хорошо с вами, даже когда вы такой грубый, как сейчас были. Шляхтич так не сказал бы. Они такие учтивые, утонченные, так прячут свои мысли. Мне так опротивело это. Я хочу видеть вас в этом доме, я только не хочу видеть вас таким, как вчера, или...
— Или убитым,— подхватил я.— Не волнуйтесь. Больше вы меня таким не увидите. Оружие со мною. И сейчас не я от них, а они от меня будут бегать, если хоть капля крови есть в их бесплотных жилах.