— Где может быть место их сборов? — спросил я.
— Это я знаю сейчас хорошо,— спокойно ответил Рыгор.— Это где-то в Яновской пуще. Я прошел по следам. Вот посмотрите.— Он начал чертить лозинкою на земле.— Вот пуща. Тогда, когда был убит Роман, следы исчезли вот тут, почти возле болота, окружающего пущу. Когда они гнались за тобою, после ужина у Дуботолка, следы исчезли севернее первого места, а после той истории у Яновского дворца, когда они вознамерились кричать,— еще немного севернее. Видишь, дороги почти сходятся.
— Правда,— подхватил я.— И если их продлить, они сойдутся в одной точке, где-то на болоте.
— Я был там,— скупо, как о самом привычном, буркнул Рыгор.— Болото считается в том месте гиблым, но я увидел, что на нем там и сям растет трава белоус. А там, где растет белоус, там всегда сможет поставить ногу конь паскудника, если паскуднику будет для этого пристальная необходимость.
— Где это место? — побледнел вдруг Светилович.
— Возле Холодной лощины, где лежит камень — Ведьмакова Ступа.
Светилович еще более побледнел. Что-то волновало его, но он овладел собою.
— Еще что? — спросил я.
— Еще то,— хмуро бормотал Рыгор,— что ты ошибаешься, Белорецкий. Хотя вызвал тогда Романа из хаты Гарабурда, но он к дикой охоте не имеет отношения. В те две ночи, когда она появлялась в последний раз, Гарабурда сидел в своей берлоге, как хомяк в норе. Я знаю, его дом хорошо караулили.
— Но ведь он заинтересован в смерти или сумасшествии Яновской. Ему это выгодно. Он заставил Кульшей пригласить в тот вечер Надею Яновскую к себе, он послал к Кульшам и свою дочь и задержал там всех до ночи.
Рыгор задумался. Потом пробормотал:
— Может, и так. Ты умный, ты знаешь. Но Гарабурды там не было, я отвечу головою. Он плохой ездок. Он трус. И он постоянно сидит во дворце. Но ведь он может и подговорить на эту гадость кого-либо другого. Может, это и так. Такой может.
И тут Светилович еще более побледнел и уставился куда-то глазами, как будто обдумывал что-то важное. Я не мешал ему: захочет — сам скажет. Думал он, однако, недолго.
— Братцы, я, кажется, знаю этого человека. Понимаете, вы натолкнули меня на это. Первое: «у Ведьмаковой Ступы». Я сегодня видел там человека, очень знакомого мне человека, на которого я никогда бы не подумал, и это меня смущает. Он был очень усталый, грязный, он шел к трясине. Увидел меня, направился ко мне: «Что вы тут делаете, пан Светилович?» Я ответил шуткой: «Ищу вчерашнего дня». А он захохотал и спрашивает: «Разве вчерашний день, черт его подери, приходит в сегодняшний?» А я ему говорю: «На всех нас вчерашний день гирею на шее висит». Он: «Но ведь не приходит?» А я ему: «А дикая охота? С прошлого даже в сегодня пришла». Тот даже в лице изменился: «Черт бы ее побрал... Не поминайте вы ее!» Я направился к вам, пан Белорецкий, а когда оглянулся, то вижу: он поехал назад и уже в ложок спускается. Так и исчез.
— Кто это? — спросил я.
А Светилович все колебался. Потом поднял светлые глаза.
— Извините, Белорецкий, извини, Рыгор, но я не могу пока что сказать. Это слишком важно, а я не сплетник, я не могу так просто взвалить такое обвинение на плечи человека, который, может, еще и невиновен. Вы знаете, за такое могут убить даже по одному подозрению. Могу лишь сказать, что он был среди гостей у Яновской. Я вечером еще подумаю, припомню историю о векселях и завтра скажу вам... Я пока не могу больше ничего сказать...
И как будто ответил на свои мысли:
— О, конечно. Надежное алиби. О, дураки! И какие неопределенные мысли!
По аналогии я припомнил и свои неопределенные мысли о «руках», которые должны были мне помочь разобраться в чем-то важном, но придумать, вспомнить не мог и отогнал навязчивое слово.
Решили, что Рыгор будет нынешней ночью сидеть в Холодной лощине, оттуда недалеко до хаты, в которой жил Светилович, его старый «брат-слуга» и кухарка. В случае необходимости мы сможем его там отыскать.
— И все-таки я не верю, что подкараулю их там при выходе. Светилович их напугал, — сиповато сказал Рыгор.— Они найдут другую дорогу из пущи на равнину.
— Но другой дороги в парк не найдут. Я буду караулить их возле поваленной ограды, — решил я.
— Одному опасно,— опустил глаза Рыгор.
— Но ты тоже будешь один
— Я? Ну, нашли дурака. Я смелый, но не так, чтоб один против двадцати.
— А я говорю вам,— упрямо сказал я,— что хозяйка Болотных Ялин не выдержит, если и сегодня явится под стены дома дикая охота. Я должен не пустить их в парк сегодня, если они только надумают прийти.
— Я не могу помочь вам сегодня,— задумчиво произнес Светилович. — То, что я сегодня должен найти, важнее. Возможно, сегодня дикая охота вообще не появится. У нее на пути встанет преграда...
— Хорошо,— остановил его я довольно-таки сухо,— вам следовало высказать свои предположения, а не загадывать нам загадки. Я выйду сегодня один. Они не ожидают, я надеюсь на это. И, к тому же, они не знают, что у меня есть оружие. Я дважды встречался с охотой и еще с тем человеком, который стрелял мне в спину. И никогда не воспользовался им. Ну что ж, они увидят... Как медленно мы распутываем это! Как лениво работают наши мозги!
— А это легко и логично распутывается лишь в плохих романах,— буркнул обиженный Светилович.— К тому же, мы не сыщики губернской полиции. И слава богу
Рыгор хмуро колупал лозинкою землю.
— Хватит,— сказал он со вздохом.— Надо действовать. Попляшут они у меня, дурни... И извините — вы все-таки паны, и нам по пути только сейчас,— но, если мы отыщем их, мы, мужики, не только убьем этих мерзавцев, мы сожжем их гнездо, мы сделаем нищими их наследников. А возможно, и наследникам их сделаем каюк.
Светилович засмеялся.
— Мы с Белорецким ве-еликие паны. Как говорится, пан — лозовый жупан, заболонные лапти. А если правду говорить, надо всех таких резать вместе с панятами, так как из панят тоже паны когда-то вырастут.
— Если это только не сонная греза, эта дикая охота,— вдруг недоверчиво воскликнул Рыгор.— Ну, не было, никогда не было человека, который скрыл бы от меня, лучшего охотника, следы. Призраки, призраки и есть.
Мы простились с ним. Я тоже частично был согласен с последними словами Рыгора. Что-то нечеловеческое было в этой охоте. Этот чудовищный крик — такой не мог вылетать из человеческой груди. Стук копыт, звучавший лишь иногда. Дрыганты, порода, которая исчезла, а если даже и не исчезла, то кто в этой дыре был так богат, чтобы купить их. И потом, как объяснить шаги в коридоре? Они ведь как-то должны быть связаны с дикой охотой короля Стаха. Кто такая эта Голубая Женщина, которая виденьем исчезла в ночи, когда ее двойник (совсем непохожий двойник) мирно спал в комнате? И кому принадлежало то ужасное лицо, смотревшее на меня через окно? Череп мой трещал. Нет, что-то нечеловеческое, преступное, страшное было тут, какая-то смесь чертовщины с реальным!
Я взглянул на Светиловича, шагавшего рядом со мною, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было чудесно: серенький день, но за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листок на деревьях млел, кажется, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росой. И даже какие-то птицы ласково и задумчиво пели в кустах.
Через поляну далеко под нами виднелось ровное займище, дальше — безграничные просторы коричневых болот, вересковые пустоши, Болотные Ялины далеко за ними. И все это имело какую-то грустную, не каждому понятную красоту, которая каждому сыну этих унылых мест больно и сладко трогает сердце.
— Видите, осинка выбежала на поле. Красная, застыдилась бедная девочка,— растроганным голосом произнес Светилович.
Он стоял над обрывом, даже подавшись вперед. Легкий ветерок развевал его длинные красивые волосы. Аскетический рот стал мягким, блуждающая неопределенная улыбка была на нем. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то невесомым, порывистым, стремясь в эти бедные, дорогие просторы.
«Вот так и на крест идут такие,— снова подумал я.— Красивую голову под мерзкую грязную секиру...»
И вправду, какая-то жажда жизни и стремление к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали бы «лилейных», руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине.
— Ах, земля моя! — вздохнул он.— Дорогая моя, единственная! Как же ты-то плохо относишься к тем осинкам, которые раньше всех выбегают на поле, на свет. Первой засыплет такую снегом зима, сломает ветер. Не спеши, глупенькая! Куда там! Она не может.
Я положил руку ему на плечо, но быстро снял ее.
Я почувствовал, что он совсем не я, что это сейчас парящий человек, которого нет здесь. И он даже не стыдится высоких слов, которых мужчины обычно избегают.
— Помните, Белорецкий, ваше предисловие к «Белорусским песням, балладам и легендам»? Я помню: «Горько стало белорусскому сердцу моему, когда увидел я забвение наших лучших, золотых наших слов и дел». Прекрасные слова, за них только простят вам все грехи. А что уж говорить, если не только белорусское мое сердце, если человеческое мое сердце болит от забвения нашего и общего, от боли, от бессильный слез несчастных матерей. Нельзя, нельзя так дорогой Белорецкий. Человек добр, а из него делавт скотину. Никто, никто не хочет дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: «Обнимитесь, люди!» И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, ради того, чтобы убить угрызения совести,— как порой идет человек, не зная дороги в пуще, спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают лишь, что не таким должен быть человек, что нельзя ему обещать райский клевер, что счастье ему необходимо под этими вот дымными потолками. И мужества у них больше, нежели у Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь во́роны над ними будут летать да плакать женщины. И, главное, святые их матери.