— Мама, почему ты не спишь? Все ходишь, ходишь? — шепчу я, не сдержавшись.
— Смотрю, как бы не загорелся хлеб, — отвечает она тоже шепотом. — Ырысбек курит целыми днями. Глядя на него, задымили другие. А хлеб и трава точно порох. Иссушились за эти дни. И стоит только одной искре… А ты спи. Нечего тебе, не твоя забота. Завтра чуть свет подниму.
И она в самом деле будила чуть свет, едва над горизонтом, на востоке, темнота начинала таять, бледнеть. Мама ходила по шалашам и поднимала людей. Кое-кто снова зарывался под шубы, одеяла, бормоча: «Сейчас, сейчас». Но она не пускалась в уговоры, а прямо стегала камчой. И лицо ее было безжалостное, холодное. В такие минуты я сам боялся ее.
Мы вылезали на холод из уютного шалаша, нагретого за ночь теплом наших тел, нашим дыханием. Белый иней, выпавший на траве, колол своими иглами босые ноги, по телу волнами ходила противная дрожь. Хлеба встречали нас плотной враждебной стеной. Но вот в тишину врывались резкие звуки: «вжик-вжик…» Это косари точат косы. Я слежу за сестрой Назирой: управившись раньше всех со своей косой, она направляется к напряженно застывшим хлебам. Ее движения размашисты, уверенны. Коса ходит как маятник у часов. И вскоре Назира вырывается вперед, оставляя других косарей далеко за собой. В первый же день Ырысбек закипятился, пробовал потягаться с моей старшей сестрой. Сказал: «Посмотрим, кто кого! А ну, красавица, держись!» и бросился вдогонку, лихорадочно замахал косой. Да куда там! Задохнулся, посинел. Мы уже было испугались, что помрет.
— Вот это девушка! Батыр! — сказал Ырысбек, придя в себя. — Такой сильной девушке и проиграть не стыдно!
Он стал поглядывать на сестру Назиру, несколько раз подходил к ней, пытался завести разговор, но она отворачивалась или вовсе отходила прочь.
— Глаза у него нехорошие, не люблю я таких людей, — пояснила она мне, хотя я и не спрашивал. У них, у взрослых, свои дела; у нас, ребят, свои.
Однажды, перед обеденным перерывом, Ырысбек снова подошел к сестре Назире:
— Признайся, красавица, уж не заколдованная ли у тебя коса? Дай посмотрю, — попросил Ырысбек и взял, нет, не косу, а Назиру за локоть.
Сестру мою словно бы ужалила змея, она отдернула руку и, попятившись назад, замахнулась косой.
— Уйдите, иначе я вас ударю, — сказала она, покраснев от гнева.
— Назира, милая, ты что? Да я… Да я… — испугался Ырысбек, отступая.
— Я вам не «милая». И впредь не смейте подходить ко мне!
Увидев выражение ее лица, я насторожился, сжал рукоятку серпа. «Нет, дела взрослых — тоже наши дела, — подумал я обреченно. — Если он все же обидит сестру, придется мне выступить на защиту».
Единоборство со взрослым мужчиной ничего доброго не сулило, но Ырысбек, к моему облегчению, повернулся и ушел в свой шалаш. Оттуда тотчас же донеслась визгливая ругань Зибаш, потом женщина вскрикнула. Видимо, Ырысбек ударил ее.
Ко мне подошел Ажибек с чайником в руках. Это был знакомый мне чайник Ырысбека.
— Пойдем на родник, за водой, — сказал Ажибек.
Я сбегал в шалаш и вернулся с нашим чайником.
— А твоя сестра Назира молодец! — сказал Ажибек по дороге к роднику. — С Ырысбеком только так и надо. Стоит ему улыбнуться разок, и он тут же сядет тебе на шею.
— Тогда почему воду ему носишь? — спросил я с удивлением.
— Ты, Канат, ребенок еще. Ничего не понимаешь, — важно, по-взрослому, сказал Ажибек. — Ты думаешь, я для Ырысбека стараюсь? Как бы не так! Я ради Зибаш воду ношу! Жалко мне ее, Канат. Всю ночь эту плакала.
— Он побил ее?
— Зачем ее бить? — горестно усмехнулся Ажибек. — Она и так ему пятки готова лизать. К несчастью.
— А что же она тогда плачет?
— Ырысбека не было всю ночь.
— А где же он был?
— Откуда я знаю? Вон их сколько вокруг — и девушек, и вдов. К какой-нибудь и пошел.
— Зачем?
— А, что тебе объяснять. Ну и бестолковый же ты!
— Да я все уже понимаю, — соврал я. — Значит, Зибаш из-за этого плакала?
— До утра. Уж я ее успокаивал. Не плачь, говорю. Разве мало настоящих джигитов? Она и слышать не хочет. Ревет, и все. Ну, я и заснул. А утром мать твоя о камчой. Уж как стеганула! Во, погляди!
Он повернулся спиной, но через рубашку ничего не было видно, но я на всякий случай уважительно произнес:
— Ничего себе!
— То-то, — гордо сказал Ажибек. — Только ты своей маме скажи. Пусть она лучше со мной не задирается. Я же с ней не задираюсь? Я — человек гордый! Еще раз тронет, возьму спички, зажгу и в хлеб брошу! А потом пусть меня хоть сто раз судят, я не боюсь.
Когда мы, набрав воды, повернули назад, до нас донеслось пение Ырысбека и бренчание его домбры. На этот раз он пел из шалаша, в котором жили Гульсара и девушка-немка Эмма.
Нет другой такой, как Эмма!
Волосы как серебро, лобик белый!
А нежные щечки
Как яблочко спелое! —
заливался Ырысбек упоенно.
— Чтоп ти пропал, Ирисфек, ухоти отсюта! — возмущенно закричала Эмма.
Эмма, высокая светловолосая девушка с голубыми глазами, очень смешно говорила по-казахски. Зная это, она стеснялась и предпочитала больше молчать. А для Ажибека не было лучшей забавы, как раздразнить ее, вывести из себя и слушать, покатываясь от смеха, как она ругается, ужасно коверкая казахские слова. Но вот теперь она, забыв о произношении, кричала на Ырысбека:
— Фон отсюта! Уйти!
— Эммажан, ты прямо какая-то недотрога! К тебе кто в гости пришел? Герой войны! Разве он за это боролся? Легкое, понимаешь, отдал! — протестовал Ырысбек.
Он увидел нас, проходящих мимо, и высунулся из шалаша:
— Ажибек! Ты куда воду несешь, болван? Разве не видишь, где я?
— Надо же, увидел, — прошептал Ажибек с досадой и громко ответил: — Сейчас принесу! — и, повернувшись спиной к шалашу, тайком плюнул в чайник, но ему и этого показалось мало, он предложил плюнуть мне: — Не стесняйся, Канат. Пусть он выпьет эту воду, влюбится в Эмму, она в него! И Зибаш останется одна!
То ли подействовало его заклинание, то ли что-нибудь другое, только этим же вечером Ырысбек перебрался в шалаш Эммы, а Гульсаре пришлось уйти к другим женщинам. Покинутая Зибаш распустила густые черные волосы, плакала и во весь голос проклинала разлучницу Эмму.
Вечером, как всегда, появилась мама и, узнав об этих перемещениях, очень рассердилась, пошла в шалаш к Ырысбеку. Она говорила тихо, но зато голос Ырысбека разносился, наверное, на всю степь.
— Дорогая женеше, я говорю правду, как на духу! — проникновенно разглагольствовал Ырысбек. — Я безумно люблю Эмму! И неужели я не заслужил права быть с той, кого люблю больше всего на свете? За что же я тогда кровь проливал? Легкое отдал!.. Ты спрашиваешь: а как же Дурия? А как Зибаш? Ну, конечно, я их тоже любил! Но ты же сама знаешь: Дурия не стала ждать меня. А Зибаш — грубая женщина, она мне не пара. И потом, как она могла? Муж ее пал на войне, она тут же пошла за другого! Я клянусь, женеше: моей истинной суженой будет одна только Эмма! «Чудо-волосы, личико белое!»
Мама вышла из шалаша растерянная, видно, не знала, то ли верить Ырысбеку, то ли нет. Но зато радости Ажибека не было предела. Весь следующий день он ходил, улыбаясь — рот до ушей. То и дело гримасничал, подмигивал мне. И работал на этот раз не ленясь, серп его сверкал, точно молния, в гуще хлебов.
— Ну как? Здорово получилось? — спросил он меня после обеда.
Ажибек считал новую любовь Ырысбека и Эммы целиком делом своих рук и требовал восхищения.
— А Зибаш? Разве тебе ее не жалко? — спросил я, в свою очередь.
— Поплачет, и пройдет. Подумаешь, кого потеряла. Не велика беда!
— Значит, теперь ты на ней обязательно женишься?
— Тьфу! Ну и дурак же ты! Мне еще ждать четыре года! Даже пять! Я же тебе объяснил, бестолковый!
— А вдруг она не будет ждать и выйдет за другого?
— Если у нее есть хоть немного ума, не выйдет. Ей теперь будто камнем дали по голове. Ну, а я с ней поговорю. Вот только успокоится, и поговорю.
— Канат, что там стоишь? Пора за работу! — окликнула меня сестра Назира, и я так и не узнал, что именно он собирался сказать Зибаш.
Этой ночью мы ночевали без мамы. Вечером вместо нее появился учетчик Бектай, он пришел измерять скошенную площадь.
— Вашу маму вызвали в район, — сказал он нам, когда сестра Назира спросила, что случилось.
Дня два от мамы не было никаких известий, она вернулась на третий. В то утро пошел сильный затяжной дождь. По небу ползли низкие разбухшие от влаги тучи, черные, словно остатки ночной тьмы. Их гнал холодный, пронизывающий ветер, дувший с вершин Джунгара. А там выпал снег, и было солнечно и белым-бело, и сверкающая белизна слепила глаза. Но оттого, что так хорошо там, наверху, нам не было здесь, внизу, легче.
— Ах, постояло бы солнышко еще день-другой, и мы бы закончили уборку, — посетовала сестра Назира, сидя со мной в шалаше, кутаясь в одеяло.
В шалашах было тихо. Коль так уж произошло, люди отсыпались, наверстывая упущенное. Временами кто-нибудь выскакивал наружу и бежал под дождем к пшенице и, собрав для еды колосья, мчался назад. Над землей придавленно ползали запахи костра и жареных зерен.
И лишь в шалаше Ырысбека было шумно и весело. Оттуда по всему нашему маленькому лагерю разносилось пение, мелодия краковяка и смех Эммы.
— Не нато! Это ше стытно! — вскрикивала новая подруга Ырысбека и тут же звонко хохотала.
Так длилось час-другой, и вдруг Ырысбек во всю мочь гаркнул:
— Довольно! Хватит!
Голоса в других шалашах умолкли, словно всем говорившим разом заткнули рот. Вокруг стало тихо-тихо, только раздавался крик Ырысбека:
— Над чем смеешься, дура? Уйди, и чтобы глаза мои тебя больше не видели!
Мы услышали плач Эммы, по мокрой траве прошуршали ее шаги, а крик Ырысбека перешел в стенания:
— О жизнь моя, что стало с тобой? Где ты, цветущее лето? — жаловался он стихами. — Где ты, любимая моя, та, что смеется от души, как дитя? Где ты, веселье мое? Нет вас, вы прошли, точно сон! Так почему я сижу? Что жду? Почему до сих пор не принял яда?.. Ах, чинара моя, ты отдана другому, а я горю жарким огнем, страдаю я! Дурия! Дурия! — И он громко зарыдал.