Дикие лебеди — страница 105 из 114

дении, чтобы, если со мной что–нибудь случится, они могли не покривив душой сказать, что ничего не знали.

Мыслями я делилась с друзьями–ровесниками. Нам, в общем–то, нечем было заняться кроме разговоров, особенно с молодыми людьми. Выйти с мужчиной «в свет» — то есть показаться вдвоем на людях — фактически приравнивалось к помолвке. Да и в любом случае, куда мы могли пойти? В кинотеатрах крутили лишь несколько фильмов, одобренных мадам Мао. Изредка показывали иностранную — например, албанскую — картину, но почти все билеты тут же оказывались в карманах людей со связями. Кассу чуть не сносила дикая толпа, люди оттирали друг друга от окошка и пытались завладеть одним из немногих оставшихся билетов. Спекулянты хорошо зарабатывали.

Так что мы только сидели дома и беседовали. Вели мы себя необычайно прилично, в полном соответствии с нравами викторианской Англии. Тогда считалось странным, если у женщины друзья — мужчины. Однажды подруга сказала мне: «Никогда не встречала девушки, у которой столько друзей мужского пола. Нормально, когда девушки дружат с девушками». Она была права. Я знала много девушек, которые вышли замуж за первого мужчину, оказавшегося рядом с ними. Единственными проявлениями интереса, поступавшими от моих друзей–мужчин, были весьма сентиментальные стихи и довольно сдержанные письма — одно из них вратарь университетской футбольной команды якобы написал кровью.

Мы с друзьями часто разговаривали о Западе. К тому времени я пришла к заключению, что это чудесное место. Как ни странно, впервые меня натолкнул на эту мысль Мао со своим режимом. Многие годы к «язвам западного общества» причисляли вещи, которые мне инстинктивно нравились: красивую одежду, цветы, книги, развлечения, вежливость, мягкость, непосредственность, милосердие, доброту, свободу, неприятие жестокости и насилия, любовь вместо «классовой ненависти», уважение к человеческой жизни, желание быть оставленной в покое, профессионализм... И порой я задавала себе вопрос, кто же этого не хочет?

Меня ужасно интересовала возможность жить иначе, не так, как мы. Друзья обменивались со мной слухами и обрывками информации, которые мы могли извлечь из официальных публикаций. На Западе меня поражали не столько технический прогресс и высокий жизненный уровень, сколько отсутствие охоты на ведьм и всепронизывающего подозрения, а еще — личное достоинство и невообразимая степень свободы. Для меня неопровержимым доказательством свободы западного мира служило то, что многие люди там (как утверждалось) ругают Запад и превозносят Китай. Чуть не каждые два дня в «Справочной газете», где перепечатывались иностранные статьи, появлялся очередной панегирик Мао и «культурной революции». Сначала подобные тексты меня бесили, но потом я увидела в них свидетельство необычайной толерантности европейцев. Я поняла, что хочу жить именно в таком обществе: там, где людям дозволяется придерживаться иных, подчас вопиюще иных взглядов. Я начала понимать, что именно терпимость к оппозиции, к протесту позволяет Западу двигаться вперед.

Тем не менее, некоторые наблюдения не могли меня не раздражать. Однажды я прочитала статью западного автора, приехавшего в Китай навестить старых друзей, университетских профессоров, которые радостно рассказали ему, какое удовольствие они испытали от разоблачения и ссылки в глушь, как они благодарны за то, что их перевоспитали. Автор заключал, что Мао, безусловно, превратил китайцев в «новый народ», которому нравилось то, что сделало бы западного человека несчастным. Я пришла в ужас. Неужели он не понимал, что самые страшные репрессии — те, на которые никто не жалуется? А еще страшнее — когда жертва улыбается? Неужели он не увидел, до какого жалкого состояния довели этих профессоров, какой они должны были испытать ужас? Я не осознавала, что наше притворство для европейцев непривычно, а чаще всего и незаметно.

Не понимала я и того, что информация о Китае на Западе труднодоступна и порой неверно истолковывается, что люди без опыта общения с таким режимом, как китайский, принимают пропаганду и риторику за чистую монету. В результате я пришла к выводу: эти похвалы бесчестны. Мы с друзьями шутили, что их подкупило «гостеприимство» наших властей. Когда после визита Никсона в некоторые места в Китае начали пускать иностранцев, власти обязательно выгораживали территории внутри отгороженных территорий. Лучшие транспортные средства, магазины, рестораны, гостиницы и достопримечательности были доступны только им и отмечались знаками «только для зарубежных гостей». Маотай, самый ценимый спиртной напиток, не продавался простым китайцам, но беспрепятственно предлагался иностранцам. Все самое вкусное сберегалось для них. Газеты с гордостью сообщали: Генри Киссинджер заявил, что раздался в талии после многих банкетов из двенадцати блюд, на которых он побывал во время посещений Китая. Это происходило в то время, когда в Сычуани, «житнице Поднебесной», нам полагалось чуть более двухсот граммов мяса в месяц, а улицы Чэнду переполняли бездомные нищие крестьяне, бежавшие от голода на севере. Население возмущалось тем, что к иностранцам относятся как к господам. Мы с друзьями говорили друг другу: «Почему мы осуждаем Гоминьдан за знаки «Китайцам и собакам вход запрещен» — не делаем ли мы то же самое?»

Поиск информации стал моей страстью. Способность читать по–английски принесла мне огромную пользу, потому что, хотя университетская библиотека в годы «культурной революции» была разграблена, прежде всего пострадали китайские книги. Обширное собрание книг на английском языке перевернули вверх дном, но не разорили окончательно.

Библиотекари радовались, что эти книги кто–то читает, тем более студентка, и помогали, чем могли. Не имея возможности пользоваться перепутанными каталогами, они перерывали горы книг, чтобы найти то, что мне нужно, Благодаря усилиям этих милых юношей и девушек я узнала английскую классику. Первым романом, прочитанным мной по–английски, стали «Маленькие женщины» Луизы Мэй Элкотт. Язык писательниц — ее, Джейн Остен, сестер Бронте — казался мне гораздо проще стиля авторов–мужчин, вроде Диккенса; кроме того, я легче отождествляла себя с их персонажами. Я прочитала краткую историю европейской и американкой литературы. Огромное впечатление на меня произвели традиция греческой демократии, гуманизм эпохи Возрождения и не знающий преград скептицизм Просвещения. Когда я прочитала в «Приключениях Гулливера» об императоре, «издавшем эдикт, повелевавший всем подданным, под страхом тяжких наказаний, разбивать яйца с острого конца», я задалась вопросом, не бывал ли Свифт в Китае. Я с восторгом ощущала, как освобождается мой ум, расширяется кругозор.

Возможность в одиночестве посидеть в библиотеке была для меня счастьем. Сердце мое прыгало от радости, когда я подходила к ее дверям, обычно в сумерках, предвкушая удовольствие от общения с книгами; внешний мир в эти часы преставал для меня существовать. Я нетерпеливо взбегала по казавшимся нескончаемыми ступеням в псевдоклассическое здание, и запах старых книг, долго стоявших в душных комнатах, приводил меня в ликование.

С помощью словарей, позаимствованных у некоторых профессоров, я познакомилась с Лонгфелло, Уолтом Уитменом и американской историей. Я выучила наизусть «Декларацию независимости», и сердце мое замирало от слов: «Мы считаем самоочевидной ту истину, что все люди созданы равными», от перечисления «неотъемлемых Прав» человека, среди которых «Свобода и стремление к Счастью». О таких понятиях в Китае и не слыхивали; для меня открылся новый чудесный мир. Я увлеченно, со слезами на глазах, исписывала цитатами целые тетради, которые всегда носила с собой.

Как–то осенью 1974 года знакомая под большим секретом показала мне номер «Ньюсуика» с фотографиями Мао и его супруги. Знакомая не знала английского и хотела знать, что написано в статье. Это был первый настоящий заграничный журнал, попавший мне в руки. Одно предложение в статье поразило меня как вспышка молнии. Оно гласило, что мадам Мао — «глаза, уши и голос» его самого. До сего момента я не позволяла себе задуматься об очевидной связи между деяниями мадам Мао и ее мужем. Но теперь имя Мао было названо. Расплывчатая картина, существовавшая до сих пор в моем мозгу, приобрела необычайную четкость. Именно Мао стоял за разрухой и страданиями. Без него мадам Мао со своей второсортной командой не продержалась бы ни единого дня. С глубоким трепетом я впервые бросила Мао тайный, но сознательный вызов.

27. «Если это рай, что такое ад?»: Смерть отца (1974–1976)

В то время, в отличие от большинства бывших коллег, отца все еще не реабилитировали и не устроили на работу. С тех пор как мы с ним и с мамой осенью 1972 года вернулись из Пекина, он сидел дома на Метеоритной улице и ничего не делал. Загвоздка заключалась в том, что он открыто критиковал Мао. Группа, занимавшаяся его делом, попыталась помочь ему, объяснив некоторые из его речей психическим заболеванием. Однако она столкнулась с резким сопротивлением начальства, которое желало сурово заклеймить отца. Многие коллеги ему сочувствовали, восхищались им. Но они не могли не думать о собственной шкуре. К тому же отец не принадлежал ни к какой клике и не имел могущественных покровителей, которые могли бы посодействовать в снятии обвинений. Взамен у него были влиятельные враги. Однажды в 1968 году мама, которую ненадолго выпустили из заключения, встретила у уличного лотка старого папиного друга. Этот человек связал свою судьбу с Тинами. С ним была жена, с которой его познакомили мама и товарищ Тин, когда они вместе работали в Ибине. Хотя супруги, кивнув ей, явно не хотели продолжать общения, мама подсела к ним за столик. Она попросила их похлопотать перед Тинами за отца. Выслушав маму, этот человек покачал головой и промолвил: «Все не так просто...» Потом он обмакнул палец в чай и написал на столе иероглиф «Цзо». Он со значением посмотрел на маму, супруги поднялись и ушли, ничего больше не сказав.

Цзо, прежде близкий сотрудник отца, один из немногих не пострадал в ходе «культурной революции». Он стал любимцем «бунтарей» товарища Шао, другом Тинов, но пережил падение и их, и Линь Бяо и остался у власти.