Дикие лебеди — страница 108 из 114

Я никогда не слышала, как разговаривают иностранцы, если не считать одной лингафонной записи. Когда я начала учить язык, мне одолжили проигрыватель и пластинку, которую я стала слушать дома, на Метеоритной улице. Во дворе собрались соседи. Они восклицали, широко раскрыв глаза и качая головами: «Какие странные звуки!» Они просили ставить пластинку еще и еще.

О том, чтобы поговорить с иностранцем, мечтали все студенты; в конце концов настал и на моей улице праздник. Вернувшись из плавания по Янцзы, я узнала, что в октябре наш курс посылают в южный порт под названием Чжаньцзян, чтобы практиковаться в английском языке с иностранными моряками. Я была вне себя от радости.

Чжаньцзян находится примерно в 1200 километрах от Чэнду, поездом до него ехать два дня и две ночи. Это был крупный порт на самом юге Китая, совсем рядом с вьетнамской границей. Он выглядел как заграница — с колониальными зданиями рубежа веков, псевдороманскими арками, окнами–розетками и просторными верандами с разноцветными навесами. Местное население говорило по–кантонски — почти на иностранном языке. Воздух наполнял непривычный запах моря, экзотических тропических растений и большого мира.

Однако мой восторг омрачало раздражение. Нас сопровождали политический руководитель и три лектора, которые решили, что, хотя от моря нас отделяло около километра, нам туда нельзя. Сам порт был закрыт для посторонних: власти боялись «саботажа» и побегов. Нам рассказали о студенте из Гуанчжоу, который прокрался на грузовое судно, не зная, что его убежище запечатают на несколько недель, и погиб. Наши передвижения ограничивались строго определенной территорией, состоящей из нескольких зданий вокруг места, где мы жили.

Подобные правила были частью нашей ежедневной жизни, но я не уставала ими возмущаться. Однажды я почувствовала, что мне совершенно необходимо выбраться наружу. Я притворилась больной и получила разрешение отправиться в больницу, располагавшуюся в центре города. Я бродила по улицам и упорно пыталась найти море, но безуспешно. Местные жители мне не помогли: они не любили тех, кто говорит не по–кантонски, и отказывались меня понимать. Мы провели в порту три недели, и только однажды нам позволили, в виде особого одолжения, поехать на остров посмотреть на море.

Поскольку цель поездки заключалась в общении с иностранцами, нас разбили на маленькие группки, в составе которых мы по очереди работали в двух местах, куда им разрешалось ходить: в магазине «Дружба», где торговали за твердую валюту, и в Клубе моряков, где были бар, ресторан, бильярдная и комната для игры в пинг–понг.

Относительно наших разговоров с моряками существовали строгие правила. Нам не разрешалось говорить с ними наедине, не считая краткого обмена репликами через прилавок магазина «Дружба». Если у нас спрашивали имя и адрес, ни в коем случае нельзя было сообщать настоящие. Все мы выдумали себе фальшивые имена и несуществующие адреса. После каждой беседы следовало писать подробнейший отчет о ее содержании — стандартная практика для всех, соприкасавшихся с иностранцами. Нас неустанно предупреждали о важности соблюдения «дисциплины в контактах с иностранными гражданами» (шэ–вай цзи–люй). В противном случае, предостерегали нас, не только у нас самих будут крупные неприятности, но и другим студентами запретят сюда приезжать.

На самом деле возможностей практиковаться в английском у нас было весьма и весьма немного. Суда приходили не каждый день, не все моряки высаживались на берег. Для большинства из них английский не был родным; это были греки, японцы, югославы, африканцы, а также, в большом количестве, филиппинцы, которые, как правило, слабо владели английским. Правда, один капитан–шотландец с женой и скандинавы прекрасно говорили по–английски.

Ожидая в клубе наших драгоценных моряков, я часто сидела на дальней веранде и читала или глядела на кокосовые и пальмовые рощи, темневшие на фоне сапфирово–голубого неба. Едва в клуб забредали моряки, мы бросались к ним со всех ног, одновременно пытаясь изображать чувство собственного достоинства. Когда они предлагали нам какой–нибудь напиток, мы всегда отказывались, что крайне их озадачивало. Нам запрещалось принимать их угощения. Мы вообще ничего не могли там пить: все красивые иностранные банки и бутылки на витрине предназначались исключительно для иностранцев. Мы просто сидели там — четверо–пятеро устрашающе серьезных юношей и девушек. Я и не подозревала, как странно это должно было выглядеть в глазах моряков, как далеко это было от их представлений о портовой жизни.

Когда прибыли первые чернокожие моряки, преподаватели мягко предупредили студенток: «Они не такие развитые и не приучены держать себя в руках, они выражают свои чувства без всякого стеснения: трогают, обнимают, даже целуют». Мы были поражены и возмущены, когда услышали историю о женщине из предыдущей группы. Посреди беседы она завизжала, потому что матрос из Гамбии попытался ее обнять. Она решила, что сейчас ее изнасилуют (среди толпы, китайской толпы!), и так испугалась, что не смогла заставить себя подойти к иностранцу все оставшееся время стажировки.

Студенты–юноши, особенно студенты–партработники, вменили себе в обязанность защищать нас, женщин. Едва с нами заговаривал черный моряк, они переглядывались и спешили к нам на помощь: включались в разговор и вставали между нами и моряками. Вероятно, эти ухищрения остались незамеченными матросами, потому что студенты немедленно начинали говорить о «дружбе между Китаем и народами Азии, Африки и Латинской Америки».

«Китай — развивающаяся страна, — декламировали они строки из нашего учебника, — он всегда будет стоять на стороне угнетенных и эксплуатируемых масс третьего мира в их борьбе против американских империалистов и советских ревизионистов». Черные выглядели растерянно, но растроганно. Иногда они обнимали китайских мужчин, которые в ответ дружески хлопали их по плечу.

Режим на каждом углу объявлял, что Китай — развивающаяся страна, часть третьего мира, в соответствии с «блестящей теорией» Мао. Но подобные формулировки создавали впечатление, будто это не констатация факта, а свидетельство великодушия Китая, который опускает себя до уровня отсталых стран. Не оставалось ни малейшего сомнения, что мы присоединились к третьему миру, чтобы направлять и оберегать его, и международное сообщество числит за нами более почетное место.

Меня раздражало это доморощенное чувство превосходства. Чем мы так гордились? Населением? Размерами страны? В Чжаньцзяне я поняла, что моряки из стран третьего мира, со всеми их яркими часами, камерами и напитками — ничего этого я раньше в глаза не видела — гораздо состоятельнее и неизмеримо свободнее, чем подавляющее большинство китайцев.

Меня страшно интересовали иностранцы; мне хотелось узнать, что же они такое на самом деле. Чем похожи на китайцев и чем от них отличаются? Но мне приходилось скрывать свое любопытство, которое, не говоря уже о его политической опасности, посчитали бы «потерей лица». При Мао, как и во времена Срединного государства, китайцы старались всеми силами «с достоинством» держаться перед иностранцами, что выражалось в надменности и непроницаемости. Выказывать интерес к жизни за пределами страны не было принято, и многие мои однокурсники не задавали никаких вопросов.

Видимо, отчасти из–за моего неудержимого любопытства, отчасти из–за того, что английский у меня был лучше, всем морякам хотелось общаться со мной, хотя я старалась говорить поменьше, чтобы дать возможность попрактиковаться своим товарищам. Некоторые моряки даже отказывались разговаривать с другими студентами. Еще меня очень любил директор Клуба моряков, могучий великан по имени Лун. Это вызывало ярость у Мина и некоторых наших руководителей. Теперь на политсобраниях разбирали, насколько мы соблюдаем «дисциплину в отношениях с иностранцами». Утверждалось, что я вела себя недисциплинированно, потому что глядела «слишком заинтересованно», улыбалась «слишком часто» и рот при этом открывала «слишком широко». Критиковали меня и за жестикуляцию: считалось, что во время разговора с незнакомым мужчиной девушки должны держать руки под столом и не шевелиться.

Значительная часть китайского общества все еще требовала, чтобы женщина вела себя сдержанно, опускала глаза под мужскими взглядами и улыбалась одними губами. Жесты не дозволялись. Нарушение этих канонов воспринималось как «заигрывание». При Мао заигрывать с иностранцами было чудовищным преступлением.

Меня эти инсинуации приводили в бешенство. Свободное воспитание дали мне родители–коммунисты. Они считали, что как раз этим ограничениям, налагаемым на поведение женщин, коммунистическая революция и должна положить конец. Однако теперь угнетение женщин соединилось с политическим нажимом и служило вымещению зависти и мелочных обид.

Однажды пришло пакистанское судно. Из Пекина приехал пакистанский военный атташе. Лун велел всем нам организовать в клубе генеральную уборку и устроил банкет, на котором назначил меня своим переводчиком, что вызвало невероятную зависть у некоторых студентов. Через несколько дней пакистанцы давали прощальный обед на судне, на который пригласили и меня. Военный атташе бывал в Сычуани, для меня специально приготовили сычуаньское блюдо. И Луна, и меня приглашение ужасно обрадовало. Но несмотря на личную просьбу капитана и даже угрозу Луна больше не пускать студентов в клуб, преподаватели сказали, что на борт иностранного судна ступать запрещено. «Кто будет отвечать, если кто–нибудь уплывет на корабле?» — спрашивали они. Мне велели сказать, что в этот вечер я занята. Для меня это означало отказ от единственного шанса увидеть открытое море, побывать на иностранном банкете, по–настоящему побеседовать по–английски и получить хоть какое–то представление о внешнем мире.

Но даже мое повиновение не прекратило толков. Мин спрашивал со значением: «Почему иностранцы так ее любят?», словно в этом было что–то подозрительное. Отчет о моем поведении в поездке гласил, что я вела с