Учуял я их шахер-махеры и заявляю старосте, что по закону положено лес с торгов продавать, а не тайком.
— Ты знай печи топи, — отвечает мне староста, — а в дела не встревай!
— Я, — говорю, — членам совета расскажу!
— Валяй рассказывай, только помни, что я здесь начальник, а ты рассыльный и у меня в кулаке!
На другое утро дают мне приказ об увольнении: «За пререкания со старостой и недобросовестное растапливание печей!» Жалованье мне выдать — у них денег не оказалось, и отделались они от меня бумагой, что, мол, совет мне его позже выплатит. С той бумагой пошел я в суд, но в суде велели выписку из выплатной ведомости представить, секретаришка же ведомость спрятал, и жалованье мое погорело. Тем временем торговцы в общинном лесу хозяйничают, вырубку начинают. Такую вырубку, что ахнешь: одно дерево с маркировкой, пять без маркировки валят! Рубят, на телеги грузят и через Студницу — прямо в город. И так подстроили, что никто из лесников не приходит и поглядеть, что там делается. От лесников до высшего начальства — все молчок! Как понял я, что все куплены, с потрохами перекуплены, что самим нам с этаким мошенством не совладать, то начал каждый день в министерство земледелия телеграмму посылать: «Лес рубят незаконно, шлите комиссию! От населения Кривой луки — Панайотов». Телеграммы денег стоили, но я ни денег, ни времени не жалел. Забросил дела, соорудил себе хибарку у дороги в Студницу, где проезжали возчики с лесом, сидел там с попом, свояком моим, и записывал, сколько телег втихаря провозят. Днем телеги считаем, вечером прошения сочиняем министру земледелия. Поп пишет, я подписываю.
Раз приходит ко мне Ванчо, посредник у этих торговцев.
— Хочу, — говорит, — с тобой с глазу на глаз поговорить!
Попа как раз не было, в село пошел.
— Заходи, — отвечаю, — в хибару!
Вошли мы в хибару, он пошарил в сумке, что у него через плечо висела, и достает оттуда пачку ассигнаций.
— Вот тебе десять тысяч на пропой, и не суйся ты больше в это дело, а то неладно получается!
— Я на свою совесть такого греха не приму!
Он решил, что мне десяти тысяч показалось мало, и взялся за карандаш.
— Пятнадцати тысяч, — говорит, — у меня при себе нету, но я тебе расписку напишу, и остальное ты от хозяина получишь, как только в город пойдешь за каким-нибудь делом.
— Плохо вы меня знаете! Не возьму я ваших денег!
Смотрит на меня Ванчо и глазам своим не верит: пятнадцать тысяч по тем временам большие деньги были!
— Ты, бай Гроздан, — кричит, — в своем уме? Смотри, как бы тебе не пожалеть! Выгоды своей, что ли, не понимаешь?
— Ты, — отвечаю, — свою выгоду понимай, а обо мне не печалься.
Куражусь, значит, что и я не пешка последняя. Через несколько дней приходит в село приказ выслать в город трех мулов, комиссия едет. Приуныли в нашем совете, но делать нечего — послали мулов, и к вечеру прибыли в село сам начальник околии, лесничий и писарь. Для них рыбы наловили, барашка зажарили — угощать, значит. Но начальник угощения есть не стал, велел в селе не останавливаться, прямым ходом на порубку ехать и там свидетелей опрашивать.
Дело, видать, всурьез оборачивалось.
Пошел я по селу.
— Самое сейчас время, — говорю. — Идите к начальнику, скажите ему правду, как общее наше добро разворовывают!
Один отвечает «приду», другой — «приду», третий говорит «ладно», а как началось следствие, никого нет! Кто испугался, кому на лапу дали, и опять мы с попом за все про все оказались в ответе.
— Сколько, по-твоему, вырублено? — спрашивает меня начальник. Писарь записывает.
— Самое малое пять тысяч кубов!
— Факты, факты! — кричит лесничий. — На слово никто не поверит.
— Вот же, — говорю, — записки мои: за тридцать четыре дня шестьсот телег прошло!
— Твои записки, — расшумелся лесничий, — не документ!
— Тогда, — предлагаю, — пересчитайте пни на порубке, чего уж ясней.
— И это, — говорит лесничий, — не доказательство! Может, не только они рубили.
— Каваклиев, — срезал его начальник, — ты кой-кого не выгораживай! Я сам деревенский, — говорит, — сам топором махал, пока форму не надел, и эти дела знаю. Тайком можно сто, ну двести кубов вырубить, но уж никак не тысячу или две! Без согласия лесничества ни в коем разе!
Уехала комиссия, и дня через два приносят мне повестку явиться к следователю в город. Жене говорю:
— Власти времени зря не теряют! Покажут шельмецам, как наши леса переводить.
На другой день иду в город по следственной повестке. Никуда не захожу, спешу явиться.
— Добрый день, господин следователь!
Не успел я порог переступить, как он на меня накинулся:
— Как звать? По какому делу?
— По делу о лесе.
Глянул он на повестку:
— Гроздан Панайотов?
— Я самый!
— А кто, — говорит, — тебя уполномочивал подписывать телеграммы от имени местного населения?
Вот ведь не чаешь, где найдешь, где потеряешь!
— Никто!
— Пиши, — говорит следователь машинному писарю — «Никто не уполномочивал!»
— Вот тебе, — подает мне, — показания, подписывай и вноси пять тысяч левов залогу или я тебя заарестую!
Как сказал он «пять тысяч левов», так у меня вся кровь в жилах застыла! За пять тысяч тогда лучшего мула можно было купить, а виноград был по полтора лева!
— Нет ли тут ошибочки, господин следователь? Пять тысяч — деньги немалые, не человека ж я убил…
— Фальшификация, — говорит, — все равно что убийство. Вноси залог или садись в тюрьму!
Вышел я от него, ровно пьяный, куда идти, не знаю, но пошел все же в околийское бюро демократической партии к Василеву, был такой адвокат.
— Скажи, господин Василев, что делать? Такая, вишь, беда со мной приключилась!
— Раз подписал, — говорит, — показания, вноси залог. А потом на суде я уж постараюсь тебя оправдать.
— Что делать, если таких денег нет?
— В тюрьму садиться!
— Что ж за напасть такая! Может, ты мне пять тысяч ссудишь?
— У меня нет, — отвечает Василев, — но я тебе дам записку к Ничеву (аптекарь такой был, тоже в околийском бюро демократической партии состоял). — На, иди к Ничеву!
Пошел я к Ничеву.
— Я, — говорит Ничев, — могу за тебя пять тысяч внести, ежели ты мне вексель на шесть подпишешь.
Тут уж, как говорится, куда ни кинь, всюду клин. И решил я: лучше в тюрьму!
Распорядился следователь, явился за мной конвойный, через весь город прямо на станцию препроводил меня, как положено, по этапу и к обеду в окружную тюрьму доставил. Так и шли по улице: я — спереди, конвойный с ружьем — позади. Народ оглядывается, диву дается, что я за злодей такой, у меня шапка и та от стыда покраснела. Говорю конвойному:
— Пойдем рядышком!
А он меня концом ружья подталкивает:
— Шагай да помалкивай!
Только одну поблажку мне дал: разрешил два слова попу написать, что я в тюрьме.
В тюрьме-то мне раньше бывать не приходилось, и думал я, что это бог весть какая страсть, а оно-то вроде и не так страшно мне показалось. Людей там много, люди всякие, хлеб как хлеб, еда как еда, сидишь себе за решеткой и отдыхаешь. В карты не умел я играть — научили меня два жулика, которые со мной в камере сидели. Смекалистые люди оказались, и деньжонки у них водились, так что свою порцию они мне отдавали, а себе харчи прикупали на стороне. Спросили меня, за что я в тюрьму угодил — ну рассказал я, за что да как.
— Василев, — говорю, — меня бы спас, да я обмишурился, подписал, так уж ничего не поделаешь…
Жулики мои переглядываются и посмеиваются.
— Чему это, — говорю, — вы ощеряетесь?
— А тому, что мозги-то у тебя куриные, — отвечает один — Арменко его звали, сам из себя жилистый, лицо дубленое и шибко смешливый. Все зубы скалил, так они у него наружу и торчали. — Ты, — говорит, — не понимаешь разве, что Ничев, Василев и следователь — одна бражка? Следователь таких лопухов, как ты, к Василеву отсылает, Василев — к Ничеву. Сначала залог с тебя сдерут, потом в окружном суде оберут, в третий раз — при апелляции, в четвертый — при кассации, пока не останешься ты гол как сокол. Мы, — говорит, — жулики, но мы только карманы у людей обчищаем, а эта разбойничья шайка обдирает вчистую, последнюю рубаху с плеч сымет! Им десятки или сотни мало, им тыщи подавай. Нас как поймают, так засудят, а этих и не ловят, и не судят, наоборот, они шуруют, а дурачки вроде тебя шапку перед ними ломают… На первую удочку ты случайно не попался. Смотри, — говорит мне Арменко, — на вторую не попадись, когда они тебя начнут вызволять… Скажи им, что сам будешь защищаться. А мы уж тебя научим.
Как они сказали, так оно и вышло. На третий день вызвали меня на свидание. Гляжу — Василев.
— Прислал меня, — говорит, — Ничев тебя спасать! Вот доверенность — подпиши, чтобы я мог свою роль исполнять! Подвели тебя, — говорит, — под самую страшную статью, и положение у тебя аховое. Слава богу, что судья наш — демократ, каким-нибудь манером, а дело выиграем! Подпиши!
— Не буду, — говорю, — подписывать! Нет у меня денег. Сам защищаться буду!
Был Василев в очках, так вторые нацепил, чтобы получше меня разглядеть.
— Ты что, — кричит, — спятил? Хоть жену и детишек пожалей!
— Пускай у следователя этот грех на душе будет, господин Василев! Прощевайте!
Повернулся к нему, значит, спиной и иду к моим мазурикам:
— Учите теперь, что в суде отвечать!
— Расскажи мне, — говорит Арменко, — всю историю от корки до корки!
Начал я рассказывать. Как дошел до телеграмм, он меня останавливает:
— Ты имя и фамилие подписывал или одно фамилие?
— Фамилие, — говорю, — Панайотов!
— Все?
— Все! Что, у меня денег куры не клюют, еще и имя писать?
— А в вашем селе другие Панайотовы есть?
— С десяток, не меньше. Церковь у нас — пресвятой богородицы, по-гречески — панаицы, и потому у нас Панайотовых пруд пруди.
— Вернешься в село, — говорит Арменко, — не забудь свечу поставить пресвятой панаице, через нее тебе спасение выйдет. Приведут тебя в суд, попроси приложить для доказательства список избирателей. Пускай дознаются, кто из десяти или пятнадцати Панайотовых телеграмму подписывал… Лишь бы, — говорит, — почерк не сверяли.