Болезнь подразумевает требовательность. Нельзя быть больным и не быть требовательным.
Нетребовательность – дорога на свалку нетребовательных больных. Поэтому я требовательный больной.
Утром высунул нос из-под груды одеял. Повёл им туда-сюда. Засунул нос обратно под одеяло. Свернулся. Дома ладан и шепотки. Обречен.
Задумался.
Чего я требую? Многие требуют заботы и ласки, не знаю, потакания. Ошибка. Сразу вспоминается моя любимая история про доброту и фламандского священника. Который кротко и нежно беседовал с умирающими. Утешал смертельно больных. Скрашивал их последние минуты. Служил честно, искренне, самозабвенно 25 лет в больнице для бедных.
Один раз палатой ошибся и вместо смертельно больного проведал обычного пациента. С грыжей. Помолился с ним, поутешал. Понятно, что пациент с обычной грыжей тут же и помер. Сила нежности известна. А не дождавшийся патера обречённый выкарабкался.
Поэтому я требую от всех своих лечил и наперсников только одного: здоровенной горькой пилюли. Или даже нескольких здоровенных пилюль. Чтобы метали мне в пасть лопатой их. Чтобы ломали сначала пилюлю об колено, потом дробили каблуками, а потом с матом и ударами по башке запихивали. Чтобы волосы дыбом. Огонь из пасти. Дым.
А нежностей я не требую. Только боль и паника могут поставить меня на ноги. Волокут меня за ноги с процедуры, а я громко ору: «Исцелён!» – цепляюсь лапами за косяки, не хочу в другую палату. Тихий шёпот и заботливость мне не нужны. Я не хочу сочувствия своим страданиям. Я хочу сам врачу сочувствовать, не устал ли он целебным током меня свирепо и молча шарашить?
Только суровые медикаментные знания, ярость и желание поскорее сбагрить пациента с рук влекут меня по тропе к условному выздоровлению.
Друзья
Как я неоднократно и подобострастно докладывал участковому инспектору, конспиративно поправляя в сумерках бабий платок: со своими друзьями я бы в разведку не пошёл. Я бы с ними пошёл исключительно сдаваться в плен. Они языки иностранные знают, готовы задарма жрать всё и очень честные, когда дело касается карт аэродромов.
И я не лучше их! Но я хоть осознаю и докладываю властям.
Ель
Смотрел на новогоднюю ель.
Многим знаком этот утренний взгляд на то, что так веселило прошлой ночью. Кажется, ничего особо не изменилось, всё ведь ещё так нарядно и упруго, а всё равно надо выбрасывать за дверь или в окно. Обняв напоследок, зарывшись лицом в пышноту и погладив упругость.
– Вот так вот, милая, – говоришь, – вот так…
И совсем я было изготовился к неизбежному. Вчера ещё начал притворно вздыхать у ветвей, уговаривая сентиментальность свою на уступки. Мол, секуляр секулёрум, из земли да в землю, все там будем…
Но счастье вновь обернулось ко мне своим постаревшим лицом. Только я начал выдёргивать, распаляя себя, травя душу, теребя совесть, ель из крестовины, только я поднатужился – гости приехали.
Смотрел на гостей, спрятавшись в обречённой ели, как-то снизу смотрел, что тебе медведь-шатун.
– Ты где тут? – спросили гости, разводя ветви.
– Тут я, – сипло отвечаю, срывая когтями еловую кору, – в духмяной чащобе, проходите, раз такое дело… погорюем вместе, полюбуемся на взаимную нищету… чаю не желаете ли?.. по кружечке небольшой?
А у самого на душе волчий вой над телом лесника и морозный треск валежника.
Когда в гости приезжает друг Б-ч, я почему-то немедленно превращаюсь в погромного патриота. Не знаю, в чём тут дело. Подозреваю, что основная причина коренится в том, что Б-ч постоянно пробует учить меня жизни. Четверть века уже он поучает меня, где, как и с кем мне надо, например, жить. Чему верить, а чему нет. И в таком вот духе.
– Ёлка новогодняя, – сказал значительно друг Б-ч, – это ведь мерзко и беспощадно. Зачем ты каждый год занимаешься этим кошмаром? Я вот никогда не наряжаю, считаю, что это гнусно очень – живое рубить, а потом выкидывать.
– Ты такой жалостливый стал, Антоша, – ответствовал я, скромно макая сухарик в чай, – не иначе как после того, как сократил у себя семьдесят человек кредитных душ. Погнал их с насиженного, обрёк на голод зимой. Теперь чего ж елочки-то не пожалеть?
– Утром видел по телевизору, как ёлки в Америке утилизируют, не то что у нас… Все аккуратно перерабатывают. Не то что у нас.
– Я тоже думаю утилизировать наши ёлочки. Будем поселково жечь на отслуживших ёлочках изобличённых перед собранием язычников всяческих. На крайний случай, иудеев каких-нибудь. Которые ходят по домам христианским да душу из нас, слышь, вынимают, остатки праздника из сердца рвут!
Посмеялись, поглядывая друг на друга с тревогой.
Цветы
Утром кинулся покупать цветы.
Цветы я покупаю в разных местах. Основная причина непостоянства такая же, как в повседневном любострастии. Все кажется, что вон там цветы ярче. Хотя одинаковые же цветочки везде.
В цветочных магазинах меня знают, не любят и лебезят только из желания всучить мне самый уродливый букет для цыганских похорон. Такой букет есть в каждом магазине. Их мастерят мужья флористов, наказанные за то, что не умеют различать цвета, разучились водить большегрузные грузовики в Мурманск и визгливо боятся мышей.
А я не сдаюсь сразу. Прежде чем всё же обязательно купить букет для цыганских похорон, я делаю вид, что понимаю что-то в растениях, осматриваю экспозицию, даже как-то развязно прицениваюсь. Щупаю и нюхаю. И с первого взгляда кажется, что я – это такой ловкий цветочный хорёк, безжалостный выбирала лучших соцветий, пролез в цветочный магазин и теперь всё самое хорошее тут купит.
Но второй взгляд успокаивает: а, нет… нормально всё, девоньки… разминочный лох утренний, всё в порядке, тащите букетик наш заветный, этот перед ним не устоит, они друг другу как родные.
На этот раз попал я в конгнитивно-диссонансный магазин «Цветы и Розы» (название вымышленное). Магазин на перекрёстке. Позади магазина – больница с выздоравливающими там в муках горожанами, сбоку – несколько саун и салонов самой живительной направленности, рядом – церковь с отпеваниями тех, кому в больнице не повезло, наискосок – дом, в котором живут сплошь интеллигентные в 80-е годы евреи, кругом магазина – тачикистон пянджекент, нищие, калеки, неустановленные государством лица.
Утро. Я в торжественном чёрном «адидасе». Вхожу в парниковые чертоги. Из церкви колокол – бум, бум, бум-бум-бум.
На голове у меня шапка с завязками. Как на картинах Брейгеля, только ещё омерзительнее. Сам я линзу из глаза потерял, глаз рукой закрываю, чтобы видеть оставшимся.
Собой я понятно какой. А тут ещё щетина.
Продавщицы, привычные ко всем видам утренней скорби, не сразу решили, как и с каким настроем ко мне обращаться. Закоротило у них.
– Молодой человек! – Это мне, это я в последнее время очень ценю. – Молодой человек! Вы хотите букетик выбрать? Он по-русски понимает, Люба, а? Вы из больницы? Вам для девушки цветочки? А? Она в больнице? А сколько вам цветов? Хочешь, мы вам букет составим? Хотите, мы подберём тебе розы? Девять штук или шесть? Вам для девушки? Есть ирисы и хризантемы – очень торжественно… Она тут лежит? Или друг?..
А я молчу. Я утром разговаривать совсем не люблю. Утром я люблю спать, разметавшись и свесившись. А если злая судьба выгнала меня утром из логова, то я слова свои собираю по пыльным углам и пока сдуваю с них всякое налипшее, чтобы ответить, тема ускакивает так далеко, что я и вовсе ничего не понимаю. Я по утрам теряю много времени на поиски плюсов нашего с вами общения, друзья.
Молча оборвал драму, сразу хватанул букет для цыганских погребений, протянул деньги, пошёл к выходу.
Обратил внимание, что рядом с цветочным открылась ещё и мастерская по ликвидации татуировок.
Представил себе, мечтательно ёжась на ветру, что скоро зазмеится тут очередь из рыдающих бабок, прибежавших свести со спин когда-то набитое «Джон Александрович Шемякин, ассистент кафедры всеобщей истории – я твоя! 1992».
Романтики во мне бездна.
Новогодние торжества
А вчерашний вечер я посвятил катанию по замёрзшей воде на центральной площади.
Всё прекрасно, жалк, кататься я умею не очень, но в темноте это заметно не сильно. Так только, изредка, кто-то эдак тихонечко охнет или застонет тоненько – и всё, я дальше заскользил, растягивая баянные меха.
Потом шумно пил чай под сенью надувного Деда Мороза. При Сталине у нас в городе Деда Мороза с приспешной Снегуркой лепили из добротного снега, собираемого с улиц разными подневольными рабами режима. Теперь совершенно иначе – снег и лёд естественнейшим образом лежат на улицах, а градоначальство в полном составе надувает для нас через клапан (я этот клапан обнаружил – не сомневайтесь даже) резинового Деда Мороза.
Такая, я вам доложу, красота! Резиновый Дед Мороз посреди сугробов!
К Деду прилагается и внучка его – тоже надувная. Но с внучкой незадача получилась: пропускает воздух, стравливает где-то, сволочь, атмосферы. Градоначальство её только надует вместо утренней планёрки – глядь, а она опять как пьяная школьница в согнутом положении мотается на ветру, пугая площадных ворон, внушая юношеству дурной пример и смущая старшее поколение аллюзиями на презервативные темы.
Думали поставить к ней таджиков-поддувальщиков, но вовремя остановились.
Вообще с новогодними торжествами было не очень. Замечу я очень задним числом – безнадёжные были празднества, с оттенком бодрого пока нищенства.
В тучные годы углеводородного ценового обилия под моими окнами фейерверки шарашили каждый божий день. Все поздравляли друг друга. Кто с чем! Корпоративные, уездные, городские, государственные праздники – всё едино. Бухгалтера нового приняли! Тащи праздничные ведомости, шампанскава, гасда, шампанскава! Цветные прожектора в небо, сполохи огненные, какие-то потешные карусельки крутятся в искрах, тройки мчатся, визг, воодушевление. Народ тут же подключается со своей китайской пиротехникой. На что я постный странник, а и то иной раз в образе бомбандира Михайлова выскочишь на мороз «Виват!» орать да из мортирки палить.