Дикий человек — страница 1 из 3

Евгений Васильевич ДубровскийДикий человек

I

— Дедушка, можно обсушиться у твоего огня?

Старик, сидевший у костра, взглянул на меня злющими серыми глазами и ничего не ответил. Я вошел под навес, поставил ружье, сел на обрубок и стал развязывать поршень.

— Пошел вон! — резко закричал старик и, видя, что я с недоумением поднял на него глаза, объяснил — Тебе говорю, тебе. Пшел!

— Вот свинья, — проговорил я, вставая, — что же, тебе убыток, что ли будет? А впрочем, черт с тобой. Тьфу!

И я вышел под дождь, который лился с утра. Провалившись в болото несколько раз, я давно был мокр насквозь по самую грудь, так что дождь меня огорчал мало. Но все-таки непросыхавшая одежда начинала надоедать, а главное — на огне стояла большая сковорода. Там в бурой жидкости, бурля, кипели какие-то куски. Воспоминание об их запахе мучило невыносимо.

Промотавшись еще часа два попусту, я вышел на дорогу и злобно зашагал к костру. Решено: я там обсушусь во что бы то ни стало и… быть может, съем что варилось в сковородке, а старика в крайнем случае прогоню.

Однако у догорающего костра никого не оказалось, и, что хуже всего, сковороды на костре уже не было. Значит, оставалось только обсушиться. Я подбросил в костер дров, снял с себя одежду и стал ее просушивать.

— Э-э, голубок, вернулся? Вот спасибо. Я ведь искать тебя хотел идти. Сушись, сушись на здоровье!

Старик стоял рядом и улыбался очень ласково.

— Все-таки ты свинья, — сказал я сурово, злясь на исчезновение сковороды, — как же так гнать на дождь мокрого человека? Свинья.

— Да, голубок ты мой милый, я тогда трезвый был, а ко мне к трезвому лучше не ходи никто. Терпеть не могу.

— Что же, с тех пор разве нализаться успел?

— Выпил, конечно, выпил. Шошо принесла. Шошо, эй, Шошо! Иди сюда скорей!

Тут я догадался, куда я попал.

— Ты Ванька Лександров?

— Я, голубок. Я самый и есть. А-ха-ха! Шошо, иди, што ль!

В зеленом холме между двумя исполинскими соснами открылась деревянная дверь, и из землянки послышался женский голос:

— Я бы пришла, Лександрыч, да мне совестно: вон он какой!

Я, совершенно голый, чувствовал себя не очень ловко, но мокрое платье невозможно было надеть. Старику все это, видимо, доставляло большое удовольствие. Ругаясь и гнусно хихикая, он выгнал из землянки маленькую женщину, заставил ее принести желанную сковороду с кусками дичи, поставить чайник и лишь тогда сжалился:

— Ну, теперь пошла, принеси мою шинель. Да живо! Малый-то, чай, во как жрать хочет.

Подавая мне ветхую солдатскую шинель, Шошо для приличия закрывалась рукавом, но, по-видимому, особенного смущения не испытывала.

Невообразимо вкусными показались мне эти куски уток, тетеревей, картофеля, сала с луком и с какими-то красноватыми стручьями.

Никогда нигде ничего в жизни я не поглощал с таким яростным наслаждением. Но, когда я наглотался, я почувствовал, что горло и внутренности мои горят. Хотелось кричать, бежать, выть, кататься по мокрой траве. Напрасно я пил холодную воду, горячий чай, ел бруснику. Ничего не помогало.

— О-хо-хо, а-ха-ха! — радостно хохотал проклятый старик, — пьяница я, голубок, старый, горький пьяница. Все ем с перцем. А тебе-то оно, конечно, того. А-ха-ха! Шошо, беги за молоком, живо, а то околеет.

Он пил водку, курил, хохотал и ругался отчаянно.

— Ну, как? Очухался? Нет? Ха-ха! Да ты хлопни стаканчик — свет увидишь. Шошо, поднеси ему спотыкаловки.

В отчаянии я хватил полчашки водки, и — удивительное дело — один огонь потушил другой: мне стало лучше. Старик торжествовал:

— Уж я знаю, что говорю. Нацеди-ка и мне. Ха-ха! Теперь без перцу зажарить можно. Поворачивайся, Шошо! Глухарку накроши, а то тетерек пару.

— У тебя, что же, склад дичи, что ли?

— А нельзя, голубок, иначе. Верно: склад, ледник.

— Из озера льдом набиваешь?

— Вот еще, стану я возиться. У меня живой лед сам течет. Слышишь, булькает?

Лепет непрестанно падающей струи доносился откуда-то из-за деревьев.

— Ключ? Нельзя же в воде долго птицу держать.

— Понимаем сами. Пойдем, гляди.

Длинная, узкая двухскатная крыша из дерна поставлена прямо на землю. Сыро, темно и холодно после распаренной влажности летнего дождя. Огромная колода, выдолбленная из цельного дерева, и в ней ряд каких-то горшков.

— Сунь руку в корчагу. Не бойся, не укусит.

— Да тут рыба?

— Без этого тоже нельзя. Окуни. Хочешь, сейчас уху сварим? Ты в другой, где воды-то нет, пошарь. Э, нет, не так, планку не тронь, а то выскочит.

— Кто?

— Корчага. Они друг дружкой держатся, а сверху каждую планка прижимает. Одну упусти — все расплывутся. Ну, полезай!

Я опустил руку в темную пустоту глиняной посуды. Там лежали ощипанные, выпотрошенные тушки птиц, холодные, точно со льда.

Блестя даже в полутьме, падала журчащая струя воды в широкий конец колоды.

— А чтобы через край не пошло, прорези сделаны, понял? Вот тебе и водопровод, и ледник, видал? Умственно сделано: летом холодно, зимой ничего не мерзнет, а?

— Колоду часто менять приходится, гниет от сырости?

— Дуб, дурья голова. Только крепнет от воды-то, износу нет.

Мы выползли из-под дерновой крыши, и старик закрыл дверцу, туго скрипевшую на деревянных петлях.

— Эй, Шошо, — закричал он, — готово кушанье, што ли? Вот я тебя!

Никто не отозвался. Но сковорода, отставленная от костра, вкусно шипела на угольях.

— Это, голубок, все? — спросил старик, подмигивая на мою добычу.

Несколько уток, затрепанных, затасканных по болотам, действительно имели жалкий вид.

— Вот я тебе, голубок, уток дам. А это — тьфу! Поедем, ружья не надо.

Мы сели в челнок, переплыли через озеро и въехали в прогалину между спутавшихся над водой ветвей. Какой зеленоватый сумрак, какой странный острый запах. Челнок чуть слышно шелестит по широким листьям кувшинок. Вдруг что-то завозилось, шумно вскинулось с воды, шлепнулось обратно, огромное, черное захлопало, заплескало крыльями, закричало десятками отчаянных утиных голосов. Старик хохотал, ругался, что-то хватал, грыз, плевался, кидал что-то в челнок. Когда мы выбрались на простор озера, освещенного заходящим солнцем, середина нашего ботника была завалена грудой уток.

— О-го-го! — орал старик. — На чорта мне твое ружье? Видал охоту? А-ха-ха!

Он на крючки насаживал внутренности рыб, крючки на тонких бечевках привязывал к длинной веревке и протягивал эту зверскую снасть там, где любили садиться утки.

Жадные глупые птицы глотали плавающую приманку и затем уже сидели смирно на крючках, пока не подъезжал к ним их палач. Тогда напрасно они кричали, ныряли и метались, связанные всем табуном. Он хладнокровно вылавливал их одну за другой, прокусывал каждой затылок и бросал их в челнок.

— Мне чужой дичи не нужно, — сказал я на берегу, — гадость какая — уток на крючки ловить. Смотреть даже больше не хочу.

— Вот на! — отвечал рыбак, вытаращив глаза, — не чужая птица. Я тебе уток подарил. Кому хочешь скажи, они не краденые. И не давленые они, все одно, как стреляные, не сомневайся: первый сорт.

— Ты, дед, меня не понимаешь.

— Где понять. Ты приходи еще. Только я тебе, голубок, сказку: этак вдруг ты ко мне не выскакивай, издали покличь сперва. А то на трезвого попадешь, как на грех, влеплю я тебе за другого. Разбирай потом.

Теперь уже я не понимал его. Но расстались мы приятелями.

II

По деревням я слыхал: да, где-то в углу между трех озер живет Ванька Лександров. Ругатель, злой, сумасброд, чуть ли не сумасшедший, он ни властей, ни законов не признает, в деревню не ходит, к себе никого не пускает: как кто идет, он стрелять.

— Ну, никто и не ходит. Запалит так-то сдуру — ищи с него потом. Да и ходить не стоит: взять с него, с пьяницы, нечего.

Приближаясь к шалаге нового знакомого, я крикнул:

— Гоп!

Нет ответа. Тонкими, злющими голосами наперебой кричат чайки, должно быть, дерутся. Могучей влагой веет от леса. Озеро близко. Еще несколько шагов — я слышу, как ключ лепечет глухо.

«А вдруг запалит сдуру? Ищи с него потом!»

— О-го, Иван! Гоп-гоп! Эй, Иван!

— Да тут я, голубок. Не расстраивайся уж слишком-то: вот я.

Радостно кивает головой Ванька, но пьяная красная рожа его кривится насмешливо. От зорких глаз старика не укрылось, что я вздрогнул, когда он вынырнул около меня.

— Чего подкрадываешься, как вор?

— А-ха-ха! Голубеночек ты мой милый, я за тобой все утро хожу, а ты не видишь. Смеху-то что.

— Ври больше. Нашел слепого!

— Ну, как же. На черненькой по кряквам промазал — раз. На гари к глухарке к холостой подобрался было, да улетела — два. У гатей Бог на шапку послал: чирята попались, хи, хи, хи! Правда?

— Делать-то тебе нечего, вот и шляешься. Надзиратель!

Мне было очень досадно, а старик хохотал до слез.

У шалаги, пока на костре закипал чайник, старик выпил еще водки и раскис.

Я думал, что он осовеет и заснет, но он вдруг вскочил.

— Хочешь, к глухарю сведу?

— В жарищу-то? Брось, ложись спать. Глухарь сейчас в чапыге. Подобраться невозможно.

— Дураку, конечно, нельзя, а который поумнее, так тому очень просто. За хвост пымаю. Глухарь теперь спит и нос повесил, как курица на гнезде.

— Врешь ты все, старый пьяница!

— Ничего не вру. Хочешь, сведу? Только, чур, команду слушать и не зевать: как тебя вперед пущу, так, значит, тут он и есть, глухарь.

Мы шли по лесу, жаркому, пышущему зноем, пахнущему медом, лезли по болоту в благоухании уже отцветших и опустившихся водяных трав и наконец остановились перед плотной стеной ельника, тянувшегося низкой зарослью и перепутанного с какими-то засохшими кустами.

Под ногами хлюпала вода, везде лежали груды хвороста. Скользя, как тень, Ванька поднял ногу, показал пальцем на ее подошву и, сделав зверскую рожу, погрозил мне кулаком. Это обозначало, что я должен ступать за ним след в след и отнюдь не шуметь. Непостижимо, как он это делал. Он чуть ли не прыгал, с размаху совал свои лапищи в кучи сучьев. Я из сил выбивался, стараясь подражать всем его движениям, становился на протоптанные им следы, и все-таки сучья потрескивали у меня под ногами.