Ноги не держали меня. Прислонилась к мокрому стволу березы и простояла не знаю сколько. По-прежнему моросил дождь. Стало холоднее. Почему-то хотелось, чтобы меня съели волки.
Окончательно продрогнув, пошла к дороге. Но дорога словно провалилась сквозь землю. Где-то далеко впереди лаяли собаки. Пошла к собакам...
Дорогу отыскала лишь к середине ночи. Часов у меня не было. Потому не могу сказать, сколько времени плутала по лесу. Куда вела дорога, я, конечно, не знала. Даже в какую сторону — на юг ли, на запад — невозможно было понять. Небо прикрывали тучи. Полярной звезды не видно...
Дорога асфальтированная, но неширокая. С одной стороны лес, с другой поле. Движения никакого.
Постояла, вспомнила: когда ехали сюда, лес был справа. Значит, если эта та самая дорога, то на обратном пути лес должен быть по левую руку.
Где бы встретила рассвет, трудно представить. Но, видать, судьбе надоело меня испытывать, и она послала мне «фею» в лице могучей тетеньки — сержанта милиции. «Фея» ехала на мотоцикле. И прежде чем посадить меня в коляску, расспросила дотошливо: кто да что. Осветила фонариком мой фабричный пропуск. Что-то записала в свой блокнот. Потом она сказала, хорошо бы задрать мне юбку и всыпать ремнем по мягкому месту, да уж ладно — общественность разберется...
На окружной дороге «фея» остановила рефрижератор, везший овощи на базу у Северянина, и велела шоферу подвезти меня...
Я сказала:
— Спасибо, товарищ сержант.
Но она ничего не ответила. Предупредила улыбчивого шофера:
— Ты смотри не шути, я номер записала.
...Шофер дорогой не шутил.
— На тебя «телега» пришла, — шепнула озабоченно Люська, наклонившись ко мне. Моя машина барахлила, то и дело обрывала нитку, работа уезжала. И я сидела злая, хуже, чем цепная собака.
От Люськи несло тяжелым запахом табака, как от пепельницы. Глаза были припухшие, голос осевший. Она приболела. Или просто вчера вечером веселилась больше нормы.
— Какая «телега»? — не поняла я.
— Из милиции...
— Что из милиции? — внутри так все и оборвалось. Нога соскользнула с педали. Машина остановилась.
— Письмо из милиции пришло. Вот что. Ну и зараза этот Витя.
— Уйди, — сказала я Люське. Сказала зло. Упрямо повторила: — Уйди.
Люська скосила свои крашеные-перекрашеные глаза. Фыркнула. И, резко повернувшись, ушла к своему рабочему месту.
Тогда, в то морозное утро, я добралась в Ростокино только в шестом часу. Успела умыться да выпить стакан крепкого чая. Новое пальто — моя радость и гордость — было в таком виде, словно я носила его уже десять лет.
Поплакала. Посмотрела на себя в зеркало. Не узнала — никакая я не девушка, а старая баба с тяжелым, безразличным ко всему взглядом.
Люська на работу не вышла вообще. У нее почему-то легко поднималось давление. И она хорошо знала дорогу в поликлинику, где ей без всяких осложнений давали больничный лист.
Моя профессиональная неопытность не была в цехе тайной. Потому на место Люськи посадили Прасковью Яковлевну Крепильникову. Женщину в годах. Можно сказать, выросшую и состарившуюся на фабрике. Она работала, пожалуй, даже лучше Люськи. Хотя и Люська за машиной была неузнаваемой: про таких, наверное, в сказках говорят: мастерица-искусница.
В тот день Крепильникова работала и за меня и за себя. Я же в буквальном смысле спала на своем элегантном, вертящемся стуле. Уже не было злости ни на кого. Испарилась, будто вода на сковородке, досада. Хотелось спать, спать, спать...
— Наташка, да ты, кажить, приболела, — в голосе Крепильниковой мне чудится далекий гул, будто где-то в стороне едет трамвай и рельсы гудят под ним, гудят...
— Нет, нет, — говорю я, словно сквозь подушку. До того глухой у меня, неузнаваемый голос.
Напрягаюсь, видимо, взгляд мой становится более осмысленным, более обычным, потому что Прасковья Яковлевна говорит менее уверенно, чем полминуты назад. — Может, в медпункт пойдешь. Таблетку дадут.
— Нет. Я не умею глотать таблетки. Они тают у меня во рту. А после всегда горько.
— Ну, смотри, ну, смотри... Только аккуратнее строчку клади. Так и палец прошить недолго.
Пытаюсь улыбнуться:
— Не прошью, тетя Паша. Не прошью...
— Ну, смотри, — слышу я над собой, как заклинание: — Ну, смотри...
Смотрю, смотрю...
Сказать, что день показался мне долгим — все равно что не сказать ничего.
По дороге домой уснула в электричке. Контролеры разбудили возле Мытищ. Трое здоровых мужчин, наделенных властью штрафовать безбилетников и вообще унижать их всячески, гоняя из тамбура в тамбур.
Разбудили, требуют билет. Протягиваю сезонку. Хохочут, потому что сезонка только до Яузы.
— Старый трюк, — говорит один из контролеров, и его крупный пористый нос морщится, как у клоуна.
— Трюк? Что за трюк? — сонливость мешает мне схватывать чужие мысли на лету.
— Покупаете сезонку до ближайшей станции, а катите в Загорск.
— Какой Загорск? Я живу на Яузе.
— Уже Мытищи. Пройдемте, пройдемте.
— Никуда я не пойду. Я случайно... Я заснула.
— Спать нужно дома. Электричка — не поезд дальнего следования!
Пассажиры, сидящие на ближайших лавочках, поворачивают головы в нашу сторону. Контролеры вежливо, но крепко берут меня под руки. Встаю — ничего другого не остается.
— Пройдемте...
Отвратительное слово. Отвратительное, как жаба.
— Пройдемте...
В тамбуре без всякой надежды прошу:
— Отпустите.
— Отпустим, отпустим, — успокаивает старший. — Уточним через адресный стол ваше местожительство и отпустим.
Поезд притормаживает. Значит, это Мытищи.
Мальчишка — пальто нараспашку, под ним школьная форма — отжимает дверь, противоположную платформе, усиленно моргает мне. Я проскальзываю в щель между створками двери. Прыгаю на мокрую насыпь. А электричка продолжает путь, потому что до платформы еще метров пятьдесят, не меньше.
Спасибо парню. Значит, принял меня за свою, за девчонку.
Да я и есть девчонка. Самая настоящая девчонка. И глупая...
Добираюсь до дому без новых приключений.
Сил хватает на то, чтобы снять пальто и сапоги. Все...
С Люськой увиделась только через четыре дня.
— Ну и родственники у тебя, — сказала я, — жуткие.
Раздражение, злость, обида — все позабылось. Я вообще такая отходчивая.
— В чем дело? — спросила Люська.
Рассказала ей про Дмитровское шоссе, про лес... Люська стала открещиваться:
— Никакой он мне не родственник. Это я так, пошутила. Заготовитель он по разным потребсоюзам. Торгаш, в общем... Я просто рассказать тебе про это постеснялась.
Вот такая она, Люська Закурдаева. Сердиться мне на нее или нет?
— Миронова, вы почему пропустили урок?
— Приболела, Берта Карловна.
— У вас есть справка?
— Я заболела после работы.
— Значит, у вас нет справки?
— Совершенно верно, Берта Карловна.
— Что верно? Есть или нет?
— Нет.
— Вам придется писать контрольную отдельно.
— Хорошо.
— Nein. Sehr gut.
— Sehr gut, Берта Карловна.
Очень тихо стучат часы. Нужно прислушаться старательно-старательно, чтобы уловить их бормотание. Тогда оно становится громким. И даже мешает... Но стоит отвлечься, переключиться мысленно на другое — и часов будто бы нет. Утихли часы, как может утихнуть ветер в утро, под бирюзовым небом. И тогда хорошо пахнет земля, и кора деревьев. И даже асфальт не кажется противным, неживым, пыльным. Он чаще всего умытый по утрам, асфальт, и небо смотрится в него, точно в зеркало. И дома и деревья тоже.
— Тебе скучно? — голос Прасковьи Яковлевны катится через комнату мимо стола, накрытого холщовой скатертью, а поверх клеенкой из полиэтилена, мимо высокого буфета с гранеными лафитниками и старой разномастной посудой, мимо телевизора — с маленьким, точно тетрадка, экраном.
— Нет, — говорю я. — Мне все равно.
Сжимаюсь комочком в старом пыльном кресле, таком большом и массивном, что мне его не сдвинуть с места. Безразлично гляжу на карниз — палку под темным лаком. Белые кольца, точно пальцы, держат тюлевую занавеску, накрахмаленную до неестественности.
— Тебе замуж надо, — говорит Прасковья Яковлевна. — Замуж за хорошего, обстоятельного человека... Вот и все тут коврижки...
— Это правда, что цехком поручил вам меня воспитывать? — спрашиваю я равнодушно. Даже не равнодушно, а просто скучно.
— Ну, а если и поручил? — Прасковья Яковлевна поворачивается на кровати, и сквозь вечерний полумрак я с трудом вижу ее лицо и совсем не вижу выражения лица, глаз.
— Как в кинофильме «Неподдающиеся»?
— Смешной фильм, — говорит Прасковья Яковлевна, ложится на спину и почему-то вздыхает.
— Вы не ответили, — напоминаю я.
— А что отвечать? — устало и тихо произносит Прасковья Яковлевна, глядя в потолок. А может, она вообще закрыла глаза? — Люська Закурдаева тебе не подруга. С толку она тебя собьет, с пути верного.
— Почему? — Я знаю, что Люська на путь истинный меня не наставит. Но хочется прикинуться наивной — без всякой цели, просто так.
— Потому как вертихвостка она! — решительно заявляет Прасковья Яковлевна. А скорее всего, не только решительно, но и гневно. И от гнева она садится на кровати, свесив ноги в толстых шерстяных чулках, трет ладонью лицо. И говорит: — Давай пить чай с сухой малиной. От простуды она. Ох как полезная!
— Я не простудилась. Нисколечко. — Степенный человек Прасковья Яковлевна. И ритм жизни у нее размеренный, устоявшийся ритм. Обношенный годами, долгими зимними вечерами, как могут быть обношены пальто, валенки, галоши.
— Упредишь. Упредишь.
Она ищет ступнями шлепанцы. Надевает их, медленно уходит на кухню.
Я опять прислушиваюсь к часам. Они стучат громко, до боли в висках...
Чай пьем под музыку. Вернее, под телевизор. Зыкина поет знаменито. У Прасковьи Яковлевны на глазах слезы. Мне тоже грустно. И пусто.