И с места в карьер. Ежедневная радость видеть по утрам озабоченное лицо Широкого. И получать от него различные «ценные указания».
— Сегодня после смены расширенное заседание жилищно-бытовой комиссии фабрики. Надо обязательно выступить. И вообще держать ухо востро. Изучи списки наших очередников. Списки в сейфе. Доронин передал ключ?
Я киваю. Ключ действительно у меня. Но когда же я буду изучать списки? Вопрос не праздный. Конвейер — не телефон. Это на телефон можно не обращать внимания.
— Да... — заливается румянцем Широкий. Он, пожалуй, немного расстроился. Со временем у меня всегда будет плохо. Я же не старший мастер, как Доронин, а женщина от конвейера.
— Хорошо. Я распоряжусь, после обеда вас подменят. Уединяйтесь в цехкоме. И внимательно изучите списки. Если надо будет поспорить на жилищной комиссии, спорьте. Жилье — это самый больной вопрос. Хорошо бы, и вашему мужу там поприсутствовать.
Широкий кашляет, потом многозначительно добавляет:
— Материал в газету и нам поддержка.
Хитер Георгий Зосимович!
После обеда, как хозяйка, прихожу в комнату цехкома. Она маленькая. С тонкой дверью. И гул конвейеров, и стрекот машин конечно же проникают сюда, только, может, не очень резкие, а помягче, словно я прикрыла уши ладонями. Так всегда делала, когда ездила с мамой на Крестовский рынок через площадь от Рижского вокзала. Зимой мама не жаловала рынок. Зимой овощей хватало и в магазинах. Но когда наступал июнь, мы ездили на рынок каждое воскресенье.
Прилавки дразнили свежей зеленью: укропом, петрушкой, молодым чесноком, зеленым сочным луком. Горами лежали огурцы, помидоры, молодая умытая картошка. Но цены были такие, что мама все время бормотала:
— Ой нехристи! Ой нехристи! Побойтесь бога.
Другие же торговались, спорили... Гвалт стоял жуткий. И тогда я поднимала ладони и прижимала к ушам. Рынок не становился от этого лучше. Но я как бы не присутствовала на нем, а только смотрела со стороны...
Это было давно. И в ту пору я была маленькой девочкой. А сейчас... Сейчас не прикроешь уши ладонями. Жаль? Честное слово, жаль...
Итак, я председатель цехкома. Буров сказал, что теперь мне следует спокойно и трезво посмотреть на цех со стороны, по-новому, с высоты моего нынешнего положения. Тогда будут ясны задачи. И перспективы. И мое назначение обретет смысл и пользу. Но я никак не могла этого сделать, ибо, к великой моей растерянности, ничто не переменилось во мне. Я по-прежнему видела цех из-за конвейера. И заботы в моей голове жили отнюдь не общественные, а будничные: вечером нужно было ехать в институт на лекции, перекусить в кафетерии, забежать в магазин канцтоваров за общими тетрадями. Хорошо бы купить мяса, хотя бы на суп. Но мясо разморозится за четыре часа лекций. А Буров не любит ходить по магазинам. Домашнее хозяйство для него — нож к горлу.
— Не будем делать из еды культ, — это его любимые слова. Возможно, и красивые. Но ведь словами сыт не будешь.
— Мясо нужно брать только на рынке, — советовала Полина Исааковна. — Мороженое, оно питательно не более, чем резина.
— Если ты хочешь иметь тучную фигуру, как у Полины Исааковны, покупай мясо с рынка, — говорил Буров.
Нет, я, не хотела иметь такую фигуру. Меня устраивала своя. Но с Буровым я не собиралась соглашаться.
— На рынке мясо свежее, — утверждала я.
— Между прочим, на севере недавно откопали замороженного мамонта. Ученые попробовали его мясо. И говорят, что оно свежее и весьма калорийное.
— Хорошо, давай питаться мясом мамонта, — предложила я.
— Не доводи спор до абсурда. В конце концов, что такое еда? Мы труженики века, а не эпикурейцы.
— Ты не прав. И потому нарочно говоришь заумные слова, которые я не понимаю.
— Почаще заглядывай в словарь.
— Я не пишу вещь, а только шью обувь — девичьи бесподкладочные туфли фасон 51231, модель 553.
— Ты студентка института.
— Вечернего. Нас не учат разной мути. Нас учат тому, что пригодится в работе.
— Интеллигентный человек должен знать значение слова «эпикуреец», — убежденно и грустно сказал Буров.
...Я оглядела кабинет. В новеньком, книжном шкафу не было ни книг, ни словарей. Лежали лишь тонкие бело-зеленые брошюрки о профсоюзной работе да стопка журналов «Молодой коммунист».
Подумалось: нужно собрать библиотечку, пусть небольшую, но обязательно справочную. Попрошу Бурова — это его стихия.
Из кармана халата вынула ключ. Ничего себе бороздки. Таким ключом запирать сейф с миллионами. А в моем что? Папки с протоколами, профсоюзные карточки, билеты... Даже листка бумаги нет...
Впрочем, бумага в столе нашлась, но карандаши все были поломаны, шариковая ручка не писала! Я повернулась, посмотрела в окно, которое белело слева... Была середина дня. Облака клубились в небе, таком ясном, что это было заметно даже сквозь запыленные, с осени немытые двойные рамы. Захотелось выйти и пойти по улицам — просто так...
— Какого черта ты сидишь здесь?! — ворвалась Люська Закурдаева. — У меня ремни уезжают...
Она хлопнула дверью с ожесточением, книжный шкаф жалобно задребезжал толстыми голубоватыми стеклами.
— Да, — вскочила я, расстроенная, позабывшая, что не вернулась после обеденного перерыва к конвейеру с повеления Широкого. — Бегу!
И я бы побежала. Не пустил телефонный звонок. Сняла трубку.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросила Люська, закуривая.
— Совещание переносится с трех на половину третьего, — с чувством нелепой, будто личной вины пояснила я.
— О! — скривила физиономию Люська. — Я и забыла: ты теперь начальство.
Люська тоже была начальством.
Ее восхождение случилось буквально на моих глазах. И об этом стоит рассказать подробнее.
Широкий вызвал меня, но, когда я пришла, он брился. Он всегда брился на работе. Почему-то полагал, что начальник цеха в шестьсот с лишним человек должен непременно бриться на работе, что это демократично и современно. Орудуя электробритвой «Харьков», Широкий очень часто одновременно говорил по телефону, выслушивал доклады начальника смены, мастеров, делал внушения рабочим... Потом он щедро и с удовольствием растирал лицо одеколоном. И выходил в цех, высокий, светловолосый, розовощекий.
Работницы тогда посмеивались.
— Румяный идет.
Увидев меня, Георгий Зосимович кивнул на стул, потому что не мог сейчас со мной заниматься: кто-то звонил ему. А Широкий не мог делать три дела сразу.
Я безропотно села. Приготовилась ждать. Но тут в кабинет шумно и неуклюже вошел Иван Сидорович Доронин.
— Зосима... Тьфу! Георгий Зосимович...
Это «тьфу», в сердцах выскочившее у Доронина, кажется, задело Широкого. Он положил трубку, холодно и строго перебил начальника смены:
— Плохо выглядишь, Доронин. Слышу у тебя одышку.
— Есть маленько. При возрасте...
— Курить бросать надо. И бегать трусцой.
— Как? Как? — не понял или не расслышал Доронин.
— Трусцой надо бегать по утрам.
— Что я, заяц? — Доронин, казалось, был доволен своей находчивостью.
— Не заяц, а старый человек с больным, усталым сердцем, — Широкий вещал, как последняя инстанция.
Доронин насупился:
— Мово сердца на мой век хватит. А лишку мне без надобности.
Щека у Широкого нервно дернулась, словно ее обожгло.
— Все это разговоры. Однако умирать никому не хочется... У тебя дело?
— Сказывали, зовете меня, — с легким недоумением ответил Иван Сидорович.
— Да... — вспомнил Широкий. Выключил бритву. Провел ладонью по щекам, подбородку. Похоже, что остался довольным. Сказал:
— По старой памяти и, как нынешний член фабкома, помочь ты должен Мироновой. На заготовительном потоке бригадира избрать надо.
— Кого предлагаешь?
— В бригадиры? — вопросительно ответил Доронин.
— Не в королевы, же английские! — засмеялся Широкий, посмотрел на меня, словно просил оценить остроумие. Все-таки начальство шутит не каждый день.
Я улыбнулась совсем другому: подумала, вот если бы их поменять местами. Но Георгий Зосимович принял мою улыбку за поддержку. Сказал:
— Ну...
— Предложат, — неопределенно ответил Доронин и пожал плечами.
— Кто?
— Коллектив... Инструкция есть, — развел руками Иван Сидорович. — По инструкции коллектив свово представителя выдвинет.
Румяность схлынула с лица Широкого, как вода с берега. Он забарабанил пальцами по столу. Наконец сказал:
— Все верно. Но Миронова — председатель цехкома еще молодой, неопытный. Помочь ей надо. Согласен?
— В некотором смысле... — промямлил, глядя в пол, Доронин.
— В прямом смысле! — стукнул кулаком по столу Широкий. — Ты, Доронин, на меня не сердись. Знаешь же, люблю я тебя, как отца родного. Сколько раз в дирекции намекали, не пора ли, дескать, Ивана Сидоровича Доронина с почетом проводить на пенсию. А я им — нет! Доронин — это кадр! Это специалист! Опора! Мы с тобой должны жить душа в душу. Идти рука об руку... Наталья Алексеевна, позовите мастера.
Иду за тетей Дашей. Она помогает девчатам «на клею». Доброе лицо ее светится улыбкой, чуть заметной, но приветливой. Она такая тихая, наша тетя Даша, что никто не может запомнить ее голоса. Но руки помнят. Вернее, пальцы, крепкие, короткие, с ногтями, никогда не крашенными, но всегда чистыми, аккуратно подстриженными. Когда тетя Даша садится за машину, ее можно снимать на пленку и потом показывать новичкам как учебное пособие.
В цехе ее зовут Счастливая. За этим прозвищем целая история. Но произошла она еще до моего прихода на фабрику. Кажется, в тот год, когда была разыграна первая денежно-вещевая лотерея.
Как-то в аванс наделила кассирша тетю Дашу одним лотерейным билетом. И надо же так случиться: именно на этот билет выпал самый крупный выигрыш — автомобиль «Волга».
Я никогда ничего не выигрывала в лотерею, даже рубля, потому не могу представить душевное состояние человека, на которого свалилась вот такая удача. Можно лишь предположить, что с радостью соседствовало и волнение: не сон ли это, не опечатка в газете? Впрочем, тетя Даша — человек спокойный. И как там все было, не знаю. Известно лишь, что по такому случаю тетя Даша купила два вафельных торта и угостила женщин с потока.