Разговоры о том, что дом подлежит сносу, были давними и малополезными, как одежда, вышедшая из моды. Полина Исааковна говорила про снос дома моей маме еще в то время, когда я училась в пятом классе. Сосед Гриша уже несколько лет копил деньги на мебель, а Сания по крайней мере десять раз советовалась со мной, как лучше расставить гарнитур в новой двухкомнатной квартире.
Между тем время шло. Дома ломали. Справа от нашего, слева... А наш стоял, словно памятник архитектуры конца тридцатых годов. И было похоже, что на него вот-вот повесят охранную доску, где будет написано: «Дом типа «барак» охраняется государством» и т. д. и т. п.
В середине лета пришли маляры, штукатуры, кровельщики. Залатали крышу, побелили стены, покрасили двери, рамы, лестницы. Сказали с пониманием:
— Не расстраивайтесь. По всем приметам дом ваш со дня на день поломают. Духота — она к дождю. Внезапный ремонт — к скорому сносу.
И действительно... Не успели обсохнуть краски, как из райжилотдела прислали квиточки с приглашением жильцам дома явиться за получением ордеров на новые квартиры. Причем и письменно и устно работники райжилотдела особо подчеркивали срочность этого акта и полное отсутствие времени на раздумье.
Когда же дотошная Полина Исааковна намекнула на недавний дорогостоящий ремонт, то ей ответили ясно, без всяких подтекстов:
— Во-первых, это не ваше дело. Во-вторых, это не наше дело. Ремонт по своей смете и своему плану производил Метрострой, которому и принадлежит двухэтажный барак каркасно-засыпного типа, подлежащий сносу без промедления.
Квартиры давали в Медведкове, на Полярной улице. Похоже, что все были довольны. За исключением меня.
Поясню, почему.
Буров был прописан на жилплощади матери. И считал фарисейством отказываться от прекрасной квартиры в районе метро «Кропоткинская». Он сказал об этом в первые же дни нашего брака, когда семейная жизнь еще не напоминала мне поединок фехтовальщиков и я полагала естественным соглашаться с мнением многоопытного мужа.
Для райжилотдела я была одинокой женщиной и попадала в категорию подселенок — иными словами, граждане которым заказано мечтать об отдельной, пусть крошечной, но отдельной квартире.
— Жилец нынче хитер! Ох как хитер! — сказал мне один из райжилотделовских начальников, тоскливо глядя в глаза. — Муж сам по себе площадь имеет. Жена сама по себе. Меняться начинают. Глазом не успеешь моргнуть, как они уже трехкомнатную квартиру огребли.
— Вы говорите так, словно трехкомнатая квартира — преступление.
— Непорядок это, дамочка, — обиделся начальник. И повторил как заклинание: — Непорядок. На двух супругов однокомнатная квартира положена. Вот.
— Тесно в одной комнате. А если детишки пойдут? Надо вперед смотреть. На несколько лет вперед.
— У нас органы есть, государственные. Они смотрят... А вам хорошую комнату дают. Тринадцать метров. Соседок лишь двое. Одинокие старушки-пенсионерки...
— Меня эта комната не устраивает.
— Напрасно.
— Я буду жаловаться.
— Только в письменном виде, — равнодушно ответил он. И крикнул: — Следующий!
Словом, ордер я не взяла. Оставалась жить в полупустом доме, где на первых этажах уже были выбиты окна и кошки устроили там свой кошачий театр: упражнялись в пении на разные голоса с полуночи до рассвета.
Буров теперь всегда ночевал дома (не «писал вещь»). А в квартире через площадку ночевала Полина Исааковна. Ей давали однокомнатную квартиру, но здесь она имела отдельную двухкомнатную. Оказывается, есть такое юридическое положение — при сносе не имеют права ухудшать, обязаны улучшать жилищные условия граждан. Полина Исааковна усматривала для себя ухудшение.
— Надо проявить твердость. Железную твердость! — убеждала она и меня и себя, но больше себя. — Не станут же нас переселять силой.
— Я думаю, станут, — злил ее Буров.
— Пусть только попробуют. Пусть поднимут на меня руку, — горячилась Полина Исааковна.
— Ну и что?
— Я Уголовный кодекс знаю.
— Только уголовный? — осведомлялся Буров.
— И гражданский...
— Вы опасная женщина, Полина Исааковна.
— А вы не рыцарь, Андрей Петрович.
Они трудно терпели друг друга...
В доме пахло старыми обоями, выцветшими, сухими, пахло трухлявыми досками, кошками и еще черт знает чем. Слышались подозрительные шорохи и скрипы. Комната вдруг потеряла уют, хотя в ней было чисто и все оставалось стоять на прежних местах. Ох эти сумерки! В душу закрадывалось беспокойство, легкое, но ощутимое, как перед дорогой далекой-далекой...
Я долго не могла уснуть, прислушиваясь, не ходит ли кто по опустевшей комнате соседа Гриши. Потом думала. Вспоминала маму. Она тоже часто говорила о сносе дома, мечтала вслух, волновалась, дадут ли нам двухкомнатную квартиру или только однокомнатную. Кто-то из «знающих» людей объяснил, что если бы ее ребенок был мужского пола, тогда можно рассчитывать на две комнаты, а так вряд ли.
— И почему ты у меня не парень? — вздохнула она однажды.
Действительно, почему? А если бы я родилась парнем, была бы это я или совсем другой человек? Судьба бы точно сложилась иной. Служила бы в армии. Возможно, стала бы офицером... Нет, лучше капитаном дальнего плавания. Водила бы суда по аквамариновым морям, швартовалась в гаванях с экзотическими названиями — Марсель, Порт-Саид, Сингапур... Смуглые, обветренные лица, запах моря и незнакомого табака. А не начать ли мне курить? Тогда Бурову не нужно будет выходить на кухню. И он сможет чадить, полеживая в кровати.
Нет, не стоит приучать его к бесцеремонности. Переедем на новую квартиру, и не позже чем через год у нас будет ребенок. Детям вреден табак. Детям полезен свежий воздух и нормальные, здоровые взаимоотношения между родителями.
В кабинет цехкома, предварительно тихо постучав, вошел парень, тонкий, робкий с виду. Голова стрижена наголо. Сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответила Нина Корда, — садитесь.
Парень сел на стул. Начал рассказывать...
Я легко представила все это.
Гнезда палаток, выложенные матами из ивовых прутьев, лагерные дорожки, кладовые в земле, где от жаркого солнца прячут бочки с питьевой водой. Полк ежегодно выезжал в лагерь. И Черкасов любил недолгую жизнь палаточных городков. Когда выдергивали растяжки, палатка морщилась, словно проколотый шар. Солдаты сворачивали ее и укладывали в кузове машины. Машины фыркали сизым дымом. Не высоты кузова лагерь был как на ладони. Пустой, разоренный... А вид сарая из молодой осины, крытого дерном, просто навевал грусть. Сарай еще долго будет сторожить лагерь, пока осенние дожди не размоют крышу. А может, занесенный снегами, он выстоит до весны. И тогда приедут другие солдаты, подремонтируют его и опять поставят в сарай оружие...
Я легко представила все это, когда Черкасов стал рассказывать о последних днях своей службы. Я словно увидела покинутый лагерь и сарай, где на охапке прелого сена убежавший в самоволку сержант нашел пристанище. Дул ветер. Покорежившийся от жары дерн трусил мелким песком. И песок падал на лицо, словно горячие капли. Черкасов лежал на спине с закрытыми глазами. Временами он открывал глаза, смотрел в темноту, и тогда ему казалось, что он просто сходит с ума. Казалось или нет? Во всяком случае, сейчас он уверяет, что все было именно так.
— Вам надо было вернуться в часть, — говорю я сочувственно и не очень уверенно.
— Да, это так просто, — поддержала Нина Корда. — Вернуться, и все.
— Время засасывало меня, ну прямо как болото, — говорит Черкасов. — Я не вернулся в часть утром, а вечером понял, что завтра вернуться будет еще труднее.
— Почему? — спрашиваю я.
Он объясняет:
— Получалась уже не самовольная отлучка, а дезертирство.
Страшное слово. Я вздрагиваю от него. Смотрю на Нину. И она смотрит на меня. Мы не понимаем: как же молодой парень, призванный в армию, получивший звание сержанта, дошел до такой жизни?
Буров учил: давным-давно какой-то мудрец сказал, что если неправильно застегнуть первую пуговицу, то все другие пуговицы будут застегнуты неправильно.
Где и когда споткнулся Черкасов? Где и когда случилась эта самая пуговица? Вот теперь, сегодня, когда я пишу эти строки, я могу сказать: «Ответить на этот вопрос и легко и трудно. Легко, казалось бы, потому, что не так уж длинен жизненный путь, когда тебе двадцать три года. Трудно — поскольку всякий человек сам по себе целый мир».
Есть в Москве на площади Восстания большой современный гастроном. И когда-то, сколько-то лет назад, работала там продавщицей симпатичная девушка Фрося. Черкасов покупал у нее сигареты. Покупал только у нее, приезжал на площадь Восстания из любого конца города. И девушка была рада. И они поженились. И у них родился сын Витя.
А потом Черкасова призвали в армию. Была у него отсрочка, но она кончилась, и молодой муж ушел служить.
Про остальное можно догадаться...
Фрося по-прежнему продавала сигареты. И покупали их в основном мужчины. А через несколько месяцев мать Черкасова, старушка, прислала сыну письмо, в котором писала, что на днях приходила невестка, бросила на стол обручальное кольцо, оставила трехлетнего Витю и ушла, не сказав ни слова.
В отпуск по семейным обстоятельствам сержанта Черкасова не пустили. Может, и правильно сделали, может, нет. Старшина сказал: «Наломаешь ты там дров, а нам расхлебывай!»
Тогда Черкасов ушел в самовольную отлучку, которая по истечении двух суток считается дезертирством. Его судили. Дали полтора года.
И вот теперь он перед нами: еще мальчишка, но глаза немолодые, словно взятые у очень старого человека.
Нина Корда молчит. Смотрит на парня и молчит.
Я сижу как на иголках. Перелистываю бесцельно открытый календарь. Наконец произношу фразу, от которой самой становится противно:
— Чем мы можем вам помочь?
— Очень даже можете, — убежденно отвечает парень.
— Вы работаете на «Альбатросе»?