Все это рассказал нам генерал-майор Самшелов.
В апреле сорок пятого он был не генералом, а только майором. И командовал разведротой, в которой служил отец.
Генерал жил в новом доме на Комсомольском проспекте. Адрес его Буров раздобыл через коменданта.
Буров уже несколько лет пытался что-то узнать о боевой судьбе моего отца. Но страсть к пространным рассуждениям поглощала всю его энергию. Он был весь в разговорах, как домохозяйка в уборке. На большее у него просто не хватало сил.
Веселая жена генерала принесла кофе — в маленьких фиолетовых чашечках из немецкого фарфора. У нее были очень большие глаза, очень. Она с волнением слушала рассказ мужа. Наверное, все это было для нее ново, интересно...
Генерал рассказывал с удовольствием. Получалось у него, может, несколько бессистемно, но горячо. Чувствовалось, человек он искренний,толковый.
— Дело не только в трех орденах Славы. Хотя сам по себе это выдающийся факт... Старшина Алексей Миронов был личностью. Лич-нос-тью... Можно иметь высокий чин, обладать выдающимися талантами поэта, музыканта, изобретателя и оставаться заурядным, неинтересным человеком... Миронов был всего-навсего старшиной армейской разведки, но его духовных качеств — смелости, благородства, честности — хватило бы и на государственного деятеля. Мы много и хорошо говорим о политической работе в войсках, о прозорливости наших командиров. И меньше вспоминаем о незаурядных людях, которые, как метко заметил Твардовский, были в каждой роте, в каждом взводе. От них исходили тепло, уверенность, свет. Каждый из них представлял, как бы сказать, материализованную душу народа. Это, конечно, очень обще... — генерал Самшелов смущенно развел руками.
Буров сказал:
— Минул большой срок. Пора безошибочных обобщений наступила.
— Согласен с вами, — кивнул генерал, быть может, несколько устало. Посмотрел в мою сторону без улыбки.
— Мемуары не пишете?
— Нет. Я действующий генерал. Вот когда уйду в отставку, тогда попробую...
— Пробовать надо сейчас. И пусть товарищ журналист тебе поможет, — включилась в разговор молодая жена.
— Жанна, стыдно, — зарделся генерал.
— Почему стыдно? Ведь всем кто-то помогает, — рассудительно возразила Жанна.
Генерал засмеялся:
— Женам нельзя доверять даже малую тайну.
— Очень мне нужны твои тайны... — обиженно заметила Жанна. И насупилась. Ей, конечно, было жаль саму себя.
Генерал пропустил реплику, жены мимо ушей, задумался тяжело. Потер пальцами виски:
— Что я могу еще вам рассказать? Конечно, были разведдонесения, представления к наградам, рапорты разного характера, где по крупицам была рассыпана боевая деятельность старшины Миронова. Но где это все? Сохранилось ли оно? В военном или в других архивах? Не знаю. Что-то, конечно, пропало. А что-то наверняка лежит в груде бумаг, как говорится, в пожелтевших папках... На вашем месте я бы написал Зинченко или даже съездил к нему. Он рыбачит на Волге, за Астраханью. Дом у него в селе Житном...
— А Чхеидзе? — спросил Буров.
— Гурам умер после войны от старых ран. Его ранили шестого мая. Тяжело... Он долго лечился. Умер в пятьдесят пятом. У себя в Самтредиа... Вы напишите Зинченко и поезжайте к нему.
— Обязательно напишем, — сказал Буров.
— Он и Миронов были друзьями. Я знаю, Зинченко пытался найти его семью. Мы все пытались. Знали, что есть маленькая дочь Наташа... Но вы с мамой основательно затерялись на дорогах войны.
— Конечно, это хорошая мысль, поехать к Зинченко, — словно рассуждая вслух, проговорил Буров. — Нам надо поехать, Наташа.
Однако выбраться в Житное удалось не скоро, лишь весной следующего года...
Глухой гром — к тихому дождю. Он слышен на юго-западе, где приморившиеся тучи распластались над горизонтом, чуть подсвеченным солнцем, тонущим в мареве, сизом, густеющем от минуты к минуте. Возле красно пятнеющих кустов бузины, возле черемухи, облепленной черными ягодами, над кустами шиповника и над всем лесом воздух неподвижен, будто и нет его вовсе, будто заменили его запахи, заменили бесповоротно, как автомобиль заменил телегу.
— Ма-ма, — хнычет девочка. — Ма-ма, — и трет грязными кулачками заплаканные глаза.
Небо бледнеет. Солнце тонет в белой непроглядной массе. Тени покидают лес. Он становится скучным, старым. Тоскливым...
— Ма-ма! — зовет девочка, всхлипывая.
Я останавливаюсь, наклоняюсь:
— Ты чья?
— Ма-ма... — девочка глядит и сердито и жалостливо, но только не испуганно.
Я оглядываюсь: лес редкий, больше березовый. И людей в нем нет — только я и девочка.
— Как зовут тебя? — поглаживая по растрепанным желтым волосикам, спрашиваю я.
— Ила.
— Ира?
.Девочка кивает и уже больше не всхлипывает.
— Сколько же тебе годков, Ира?
— Четыле, — девочка показывает растопыренные пальчики: большой прижат к ладони.
Она в красном платьице, в красных сандалиях стоит на полянке, как грибочек. Такая хорошая. И мне... Мне до слез захотелось, чтобы это была моя дочка. Моя родная, моя милая. И злость на Бурова шевельнулась в моем сердце тяжело, точно камень.
— Ты с кем пришла? — спросила я тихо.
— Одна.
— Совсем одна? Без бабушки, без мамы?
— Совсем одна, — сокрушенно подтвердила девочка.
А если взять ее с собой, и привести домой, и сказать Бурову, так радеющему о своем покое:
«Это наша дочка. Это наша радость».
Он растеряется. Точно растеряется. И будет смотреть, на меня, как дурачок.
— Где ты живешь, Ира?
— Там, — она показала ручкой на окружную дорогу, на высокие дома, белеющие за лесом.
— Пойдем.
— А куда? — спросила девочка.
— К маме. Ты знаешь, как зовут твою маму?
Девочка кивнула:
— Мама Соня.
— А бабушка у тебя есть?
— Есть. Баба Шуля.
— Почему же ты ушла в лес одна?
— Не знаю.
Дождь падал беззвучно, тихий, редкий. Пыль сворачивалась на тропинке в мелкие темные шарики.
У окружного шоссе, прежде чем перейти несколько метров бетона, я взяла девочку на руки. Она прижалась к моей щеке и спросила:
— Ты меня любишь?
— Люблю, милая.
— И я тебя тоже люблю. Клепко, клепко...
Со свистом, вначале нарастающим, потом сходящим на нет, по бетонке катили машины. Дождь по-прежнему падал беззвучно, однако не так редко, как минуту назад. Шоссе блестело. Я переходила его быстро, смотрела под ноги, боясь поскользнуться. Увидела себя на мокром асфальте, как в зеркале: я впервые несла на руках ребенка. Какое это все-таки счастье!
В лесочке, густом, хвойном, что рос сразу за окружной дорогой, было сухо и воздух сильно пах молодыми елками. Девочка прижималась ко мне. Казалось, что она засыпает.
— Господи! Ой, господи! Дитятко родное, — по тропинке от белых многоэтажных домов, причитая, спешила старуха. Я поняла, что это «баба Шуля».
Девочка ожила, услышав знакомый голос. Я поставила ее на ножки. Она побежала быстро, смеясь и косолапя.
Через несколько шагов я обернулась: девочка смотрела мне вслед и махала ручкой.
Еще на лестничной площадке поняла: Буров в квартире не один. За дверью слышались голоса, мужские, громкие. Похоже, там спорили.
Диво.
К Бурову никогда не приходили друзья. Было что-то неправдоподобное в том, что человек, родившийся в Москве, выросший здесь, окончивший университет, не имеет ни одного друга-приятеля, который бы захотел с ним встретиться, поболтать, покурить, пусть даже выпить. Буров объяснял так: первые годы после окончания факультета встречались, перезванивались, потом ребята стали жениться, девчата выходить замуж. Семья же — маленький личный мир. Допуск в него ограничен. Интересы — локальные. Студенческая дружба зарастала, как нехоженые тропинки... Все понятно. На факультете были только оценки в зачетных книжках. После факультета — служебное положение, публикации, командировки. У всех все складывалось по-разному. И кто-то кому-то завидовал, тайно и явно. И это тоже было понятно. Потому что была жизнь, были живые люди. Кто-то работал в ТАССе, слал корреспонденции из Нью-Йорка, Парижа, Токио... Кто-то ездил от «Правды» во Вьетнам, на Кубу, в Мексику... Кто-то мотался по стране — Сахалин, Душанбе, Печенга. А кто-то работал на обувной фабрике «Альбатрос» в многотиражке, которая выходит один раз в неделю... Впрочем, Буров считал, что некоторым повезло еще меньше, чем ему, послали литработниками в районные газеты — в глухомань, на Север.
Я не стала нажимать кнопку звонка. Открыла дверь своим ключом. Прошла прихожую и заглянула в комнату.
В кресле напротив Бурова сидел высокий мужчина с очень спокойным бледным лицом. И эта бледность была особенно заметной, возможно, благодаря темным, немного вьющимся волосам и такому же темному строгому костюму.
Увидев меня, он молча встал и поклонился. Буров, который сидел спиной ко мне, с напряжением повернул шею, не вставая, сказал:
— Это и есть моя любимая жена Наташа.
Мужчина обошел журнальный столик, остановился в двух шагах от меня.
Буров сказал:
— Знакомьтесь. Это мой сокурсник. Тот самый Бронислав Александров.
Бронислав взял мою руку, поднес к губам. Немного улыбнулся:
— Я представлял вас именно такой.
— Спасибо, — смутилась я. — Честно говоря, я представляла вас совсем другим.
— Андрей наговорил обо мне всяких ужасов? — спросил Бронислав.
— Нет. Я думала, на Севере, ну...
— Живут суровые, просоленные морским ветром мужчины, способные сразиться с белым медведем. Я угадал?
— В общем, да.
Бронислав вздохнул и сказал как-то виновато:
— Дело в том, Наташа, что я уже около года обитаю в Москве. И суровые приметы Севера в условиях цивилизации оказались не более стойкими, чем черноморский загар.
Тот самый Бронислав Александров.
Я вспомнила наш разговор с Буровым, когда мы однажды сидели после ужина, и был вечер, и в открытые на балкон двери доносились звуки улицы.