Дикий мед — страница 15 из 102

Этого чувства Лажечников и не мог бы понять, оно было чуждым ему, потому что он был справедливым и добрым человеком по природе своей, его доброта и справедливость не стоили ему усилий. Возможно, это и не преимущество перед теми, кто должен выстрадать в себе доброту, понимание и сочувствие к человеку, а только счастливое свойство, избавляющее от душевных мук, — не в этом в конце концов дело, — хорошо, если человек не способен совершать преступлений против своей совести, но хорошо и то, что существует совесть, которая не дает спать человеку и спасает его от окончательной гибели.

Солнце стояло высоко над селом и лугами в чистом небе.

Солдат-письмоносец подполз к траншее почти неслышно.

— Вам письмо, товарищ полковник!

— Спасибо, Зубарев! — Лажечников взял у письмоносца аккуратно сложенное треугольником письмо, повертел, его в руках и спрятал в нагрудный карман гимнастерки. — Ты зачем сюда, мог бы и в штабе оставить.

— Так я ведь знаю, что вы давно ждете, товарищ полковник, — ответил Зубарев, лежа над окопом. — Сам жду не дождусь от своей старухи.

Он передвинул на спину сумку с письмами, чтоб удобней было ползти.

— Разрешите идти?

— Можно идти, — сказал Лажечников и попробовал пошутить: — Только осторожно, а то придет письмо от старухи, некому будет прочесть…

— Да это уж как водится, — улыбнулся на эту шутку Зубарев. — Старшина прочтет, поносит дня два, а потом пустит на раскурку… Я пошел, товарищ полковник, счастливо оставаться.

Зубарев пополз кукурузой к лесу.

Лажечников не спешил читать письмо. Адрес выведен рукой Юры, — значит, в тот день, когда треугольничек попал в почтовый ящик, с мальчиком все было хорошо. Этого было достаточно, чтоб согреть сердце Лажечникова. Жена его погибла от дистрофии в блокированном Ленинграде: она отдавала сыну почти весь свой скудный паек. Мальчик пережил мать. Вконец истощенного, его вывезли по Ледовой дороге через Ладогу в тыловой детский дом. Юре было неполных восемь лет, когда началась война. Это был веселый и крепкий мальчик, широкоплечий и высокий, весь в отца. Когда наконец после долгих розысков Лажечников нашел Юру в городе Камышлове, о существовании которого раньше не знал, и получил первое письмо с фотокарточкой, на него глядел с плохого снимка маленький печальный старичок с исхудавшим лицом и тонкими плечиками. Возможно, заведующая детдомом поступила неразумно, послав Лажечникову карточку Юры, — трудно ее упрекать, она хотела порадовать отца. Лажечников долго отказывался узнавать в старичке на фотографии своего Юру, хоть сомнений не могло быть: у мальчика было его лицо, и на этом истощенном, бледном даже на фотографии лице тусклыми угольками блестели глаза Ольги.

Лажечников не мог без боли думать об Ольге.

За три месяца до начала войны его призвали в армию. Войну Лажечников встретил на границе Украины. В октябре, на выходе из киевского окружения, когда не зажила еще его первая рана, полученная на Трубеже, он был тяжело ранен под Богодуховом.

Когда Лажечников вышел из госпиталя, Ленинград давно уже был в кольце блокады, — так он и не увидел больше Ольгу. Изредка приходили письма, полные отзвуков молчаливого героизма, с которым боролись и гибли ленинградцы, отрезанные от страны, в голоде и холоде блокадных дней и ночей. Позже, когда письма от Ольги перестали приходить, Лажечников начал вспоминать адреса друзей и знакомых. Никто не отвечал. Он сразу понял, что означает это ленинградское молчание. Лажечников снова писал и снова неделями ждал ответа. Наконец знакомая старушка Ксения Ивановна, на ответ которой он почти не надеялся, с трагическим простодушием написала Лажечникову все. Ему было трудно представить Ольгу с опухшими ногами, в дважды обернутом вокруг тела зимнем пальто, подпоясанную полотенцем, в очереди за пайком блокадного хлеба. Трудно было поверить, что его легкая, сильная, веселая Ольга упала на обледенелой лестнице, карабкаясь к себе на четвертый этаж, и больше не встала. Сердце его сжималось, когда он вспоминал письмо Ксении Ивановны.

На фанерный лист положили зашитое в одеяло тело Ольги. Управдом, останавливаясь на каждом шагу для отдыха, потащил его между сугробами к ближайшему пункту приема покойников. Ксения Ивановна, спотыкаясь, едва не падая, плелась сзади. Могил в городе уже не копали — мерзлую землю подымали взрывчаткой. Через месяц можно было узнать, на каком кладбище похоронен умерший, но некому уже было сходить за справкой. Управдом еще успел сдать Юру в детдом, а потом и самого управдома отвезли на листе фанеры.

Лажечников мог не думать об этом, но забыть не мог. Иногда он ловил себя на том, что вспоминал не письмо старушки, а видел перед собой Ксению Ивановну, старорежимную старушенцию, как они называли ее, видел так, как в те далекие дни, когда она приходила к ним шить Ольге блузки. Она покачивала головой при каждом слове и рассказывала все с такими подробностями, которых ему лучше было бы не знать.

«А Юру я нашла в коридоре, — глядела на него Ксения Ивановна старушечьими, почти прозрачными глазами, — он надел на себя все, что было, и хотел идти с нами, но упал и загородил собою полуоткрытые двери. Пришлось отодвинуть его, чтоб войти в квартиру. И я подумала, что и Юра уже отмучился и что скоро и меня приберет господь… А управдом сказал: вы не знаете, как написать Юриному отцу? Откуда ж мне было знать ваш адрес! Хорошо, что вы догадались написать мне. Теперь от моих заказчиц никого не осталось. Да я уж и не удержу иголку в пальцах, и никому мои блузки теперь не нужны».

Лажечников написал ей письмо, когда отыскался в Камышлове Юра, но ответа не получил.

Письмо Юры надо все-таки прочесть. Лажечников притронулся к карману гимнастерки, письмо лежало на месте, он начал медленно отстегивать пуговицу… На колокольне что-то сверкнуло, словно кто-то кусочком зеркала поймал зайчика и послал его через реку и луга. Очевидно, немец поворачивал стереотрубу, и солнечный луч, отразившись в ее шлифованном на иенской оптической фабрике объективе, перелетел от колокольни к траншее на обрыве и ударил в глаза Лажечникову.

— Сидит! — усмехнулся недоброй усмешкой Лажечников, отклоняясь от окуляра.

Впереди раздался ясный звук пушечного выстрела. Сразу же за ним второй и третий. Снаряды прогудели над головой и разорвались в лесу. Пронзительно и тоскливо заржал где-то за спиною у Лажечникова конь, и чей-то раздосадованный знакомый голос прокричал на высокой ноте:

— Ах, дьявол, прямо в кухню, ну прямехонько в кухню попал!

Конь снова заржал, словно крикнул от боли, и устало затих.

Немцы били с закрытых позиций за селом, Лажечников хорошо знал, где стоят их батареи, — они были у него давно нанесены на карту. Он мог бы дать приказ ответить огнем на огонь, но не давал такого приказа, так как считал, что обстрел вызван только тем, что наблюдатель с колокольни заметил на обрыве храброго майора из третьего эшелона, — выбросят несколько снарядов и утихнут. Но обстрел усиливался, и это беспокоило Лажечникова.

Лажечников приказал телефонисту соединиться с капитаном Жуком; гитлеровцы обстреливали его обрыв, но атаковать могли только на плацдарме.

«Хоть тот майор и храбрый дурак, — подумал Лажечников, — но тут он не виноват».

В трубке уже слышалось усиленное мембраною тяжелое дыхание капитана Жука.

— Что у тебя слышно, Жук? — пригнувшись к телефонной трубке, крикнул Лажечников.

— Хорошая погода, не капает, — по своей привычке слегка иронизируя, ответил Жук, и Лажечников представил себе, как при этом шевелятся усы командира батальона и сверлят воздух его колючие черные глазки. — Не знаете, что он задумал?

— Он мне не докладывал, — в тон Жуку ответил Лажечников. — Гляди в оба, понятно?

Снаряды летели через кручу, но теперь разрывались уже не глубоко в лесу, а все ближе и ближе на поле — за спиной Лажечникова, словно немцы поставили себе целью сровнять его НП с землей. Сырая земля и искалеченные кукурузные стебли падали в окоп. Лажечников сидел, прижавшись спиной к стенке окопа, и выжидал.

— Ложитесь, товарищ полковник, — дернул его за рукав телефонист.

Лажечников глянул в его сторону и увидел, что солдат лежит на дне окопа, прикрыв животом зеленый ящик телефона. Характерный звук зуммера послышался из-под живота сержанта, и Лажечников не мог сдержать улыбки. Телефонист неловко вынимал из-под себя трубку. Лажечников сунул руку ему под живот, схватил теплую трубку и прижал к уху.

— Чего ждем? — шелестел в трубке голос командира артдивизиона капитана Слободянюка. — Прикажите отвечать!

Слободянюку недавно удалили верхние передние зубы — это была довольно смешная история, — капитан шепелявил и свистел в трубку.

— Скоро будут готовы твои зубы, Слободянюк? — с деланным сочувствием спросил Лажечников.

— При чем тут мои зубы? — обиженно зашепелявил Слободянюк. — У меня двух солдат убило, что ж мы, молчать ему будем?

— Ну что ж, Слободянюк, дай им жару, — сказал Лажечников и снова пригнулся к окуляру стереотрубы.

На левом фланге громыхнули пушки Слободянюка, и сразу же Лажечников услышал, как снаряды начали взрываться за селом, там, где были расположены артиллерийские позиции немцев. Немцы ответили оглушительным залпом. Артиллерийская дуэль завязывалась надолго.

Лажечников, глядя в стереотрубу, вдруг увидел, что зеленый купол колокольни, на котором косо торчал ажурный, некогда позолоченный, но давно облезший крест, качнулся и засиял большою щербатой пробоиной, сквозь которую блеснуло беловато-синее небо… Крест еще больше покосился.

— Молодец, капитан, — шевельнул губами Лажечников и увидел, как новый снаряд вырвал дощатый щит, который закрывал проем под сводами колокольни, там, вверху, под самыми колоколами, где сидел немецкий корректировщик. — Молодец, Слободянюк!

На миг артиллерия с обеих сторон затихла, и в тишине, которая окутала лес, луга и село, послышалось беспорядочное звяканье малых и больших колоколов. Меткий выстрел артиллеристов Слободянюка раскачал их на колокольне, теперь они беспорядочно трезвонили, и звон этот постепенно угасал… Артиллеристы словно прислушивались к этому угасающему звону, а когда он совсем замер, снова с обеих сторон ударили пушки, снова навстречу друг другу через обрыв полетели снаряды и начали разрываться за селом и в лесу.