Дикий мед — страница 60 из 102

о воли вписывалось в дерматиновую тетрадь, установить связь между прошлым, в реальность которого он переставал верить — таким далеким и невероятным оно казалось, — и сегодняшней действительностью, не вмещавшейся в его сознании. Нестройная стрельба из винтовок и пистолетов загремела вокруг. Пасеков, крикнув: «Воздух!» — выскочил из машины. Берестовский оторвался от тетради: ему показалось, что громкое вибрирование воздуха прижимает и вдавливает его в сиденье «эмки». Пряча свою тетрадь в полевую сумку, он высунул голову в окошко машины.

«Юнкерсы» разворачивались над дорогой. Шофер Бурачок давно уже лежал под машиной. Пасеков упал в пыль и прижался головой к горячему, пропахшему бензином и асфальтом скату. Пронзительно ввинчивался в уши детский голос. Берестовский выскочил из машины, переступил через Пасекова и побежал куда-то вперед. Вой моторов, стук тяжелых пулеметов и свист пуль сливались в жутком, громком звучании, но детский голос не тонул в нем: тонкий и отчаянно звонкий крик перекрывал все звуки, был сильнее их — для того, кто его слышал.

«Юнкерсы» обстреляли колонну и улетели. Обливаясь потом, Пасеков поднялся и, садясь в машину, увидел, что Берестовский возвращается, ведя за руку толстоногую девочку, лет семи-восьми, в коротком ситцевом платьице, из-под которого виднеются грязные трусики. Круглое лицо девочки наливалось кровью от напряжения, из круглых глаз катились обильные слезы, тугая короткая косичка, перевязанная тряпочкой, крючком торчала на затылке.

— Где твоя мама? — наклоняясь к девочке, спрашивал Берестовский.

— Не знаю! — захлебываясь слезами, кричала не своим голосом девочка. — Ой, не знаю.

— Как тебя зовут? — Губы Берестовского дергались, казалось, он и сам сейчас закричит. — Не бойся! Как тебя зовут?

— Не знаю! — кричала девочка. — Меня зовут Мотя!

— Вот что, Мотя, — вздохнул Берестовский, подсаживая девочку в машину, — ты посиди тут, а я пойду поищу твою маму.

— Моей мамы тут нет, моя мама на окопах, — совершенно спокойно сказала Мотя и удобно устроилась на сиденье.

— Как же ты очутилась тут одна, Мотя?

— Я пошла искать маму.

Пробка впереди рассосалась, шофер сел за руль, и машина двинулась.

— Что вы собираетесь делать с девочкой? — повернулся Пасеков с переднего сиденья к Берестовскому.

Услышав отчаянный крик Моти в толпе, Берестовский бросился ее спасать. Чем он мог помочь девочке? Он понимал свое бессилие, понимал, что не только он, но и никто среди этой огромной толпы не способен ничего сделать, чтобы защитить девочку от бомб, падающих с неба, от пулеметного обстрела с самолетов, от гибели под колесами грузовиков, от усталости и голода, от тысячи опасностей, страшных не только для ребенка. Но, понимая все это, Берестовский не мог не выпрыгнуть из машины и не выхватить девочку из толпы. Трезвый разум говорил ему: «Зачем ты это делаешь? Все твои усилия напрасны. Ты не можешь ее спасти!» Но снова неизвестная сила руководила его поступками и велела вопреки всему спасать ребенка, и Берестовский был благодарен этой силе. Только теперь, когда поступок его уже был совершен, когда и девочка успокоилась и в нем самом погасло напряжение, Берестовский снова почувствовал всю напрасность того, что сделал: заботиться о девочке он не мог.

Пасеков развлекал Мотю детскими побасенками.

Берестовский удивленно прислушивался к болтовне Пасекова. Неужели Пасеков ничего не видит? Неужели не понимает, что случилось и что ждет их впереди?

Пасеков разговаривал с девочкой так спокойно, голос его звучал так весело, он так заразительно смеялся, слушая ответы Моти на свои вопросы, что нельзя было не поверить в его искренность.

— А где ты жила в Киеве, Мотя?

Зачем Пасекову адрес девочки теперь, когда в Киеве уже немцы? Он с ума сошел!

Берестовский ошибался. Пасеков спокойно спрашивал у Моти адрес потому, что трезво оценивал положение и искал из него выхода.

Девочка подняла к Пасекову круглые глаза и уверенно ответила:

— Возле Бессарабки… Кругло-Университетская наша улица, дом номер три, квартира семь.

— А фамилию свою ты знаешь?

Семилетняя Мотя знала не только свою фамилию, она знала много такого, что ей можно было бы и не знать.

— Гниденко наша фамилия, — сказала Мотя с гордостью, — только я Рыбачук.

— Как же это ты Рыбачук, когда ваша фамилия Гниденко? — искренне удивился Пасеков.

Мотя потянулась к нему лицом и тихонько открыла страшную тайну:

— Потому что мама и папа у нас не расписаны, вот почему!

— Ну, это ничего, Мотя, это бывает. А папа твой, наверно, на войне?

— Папа мой — дезентир.

— Не может быть, ты что-то путаешь, Мотя.

— Нет, я правду говорю, дезентир. Как упали бомбы, он и говорит маме: «Ты как себе хочешь, а эта война не для меня!» Мама плюнула ему в глаза и сказала тогда, что он дезентир, а он утерся и пошел прятаться на Куреневку.

— Нужно с ней что-то сделать, — чувствуя приступ смертельной тоски, сказал Берестовский.

— Не беспокойтесь, все будет в порядке, — отозвался Пасеков, обжигая Берестовского своими выпуклыми глазами. — Все будет в порядке, но запомните, — он угрожающе поднял палец, — если вы будете совершать благородные поступки, а мне придется за них расплачиваться, нас надолго не хватит.

В это время поток машин опять остановился.

Впереди полыхали ангары бориспольского аэродрома.

Красные, желтые, дымные языки пламени колыхались над обгоревшими дугообразными фермами. Машины, стада и люди медленно обтекали Борисполь, расплываясь с дороги вправо и влево. Мощеное шоссе, которое кончалось за Борисполем, все улицы и переулки маленького городка были забиты транспортом, как огромной пробкой. Впереди слышался грохот канонады.

— Идем, Мотя!

Берестовский не успел опомниться, как Пасеков и Мотя уже исчезли в толпе.

Мотя, как оказалось, была абсолютно бесстрашным ребенком. Она крепко держалась за руку Пасекова и доверчиво шла за ним. Они вошли в недавно еще опрятный двор, посреди которого стоял чистенький домик с синими ставнями. Поблизости прозвучал отчаянный крик: «Воздух!»

Пасеков глянул вверх: девять бомбардировщиков выстраивались в боевую карусель в нестерпимо ярком безоблачном небе. Мотя тоже смотрела вверх, ее туго заплетенная косичка крючком торчала над затылком.

Бомбы высыпались из брюха бомбардировщика, как черная икра. Пасеков прыгнул к дому, положил Мотю у стены и прикрыл грудью. Дом затрясся, из окон посыпалось стекло, стукнули ставни, потом взрывы забухали дальше.

— Фу ты черт… — сказала Мотя и тяжко, не по-детски вздохнула.

Из домика вышла женщина. Синий фартук надвое перерезал ее невысокую, будто из мячей сложенную фигуру, в волосах белела глина, женщина уперлась круглыми кулаками в мягкие бока и закричала, подняв лицо к небу:

— Анафемы фашистские, на живых людей бомбами бросаются, чтоб у ваших матерей животы усохли!

Мотя как завороженная глядела на нее.

— Вы кто? Из Киева? — вопрос за вопросом сыпался из красных свежих губ женщины в фартуке, — Дороги нет… Все пропадете… Это ваша дочка?

Пасеков одернул гимнастерку.

— В том-то и дело, что не моя…

Снова загудел воздух. Пасеков не успел — теперь женщина прикрыла Мотю; похожая на крючок коса девочки торчала из-под плеча толстой хозяйки чистенького домика. Бомбы молотили землю, слышались крики раненых и перепуганных людей, каждый взрыв отдавался толчком снизу в грудь. Наконец все стихло, они снова поднялись.

— Куда же вы теперь?

— Не знаю… Куда все — вперед, к своим.

— А ребенок?

— В том-то и дело, что ребенок.

— А чья она?

— Киевская… Мать на окопах, как она попала сюда… — Пасеков развел руками.

— Кругло-Университетская наша улица, — сказала Мотя и вдруг вцепилась обеими руками в большую мягкую руку женщины. — Тетечка, я у вас останусь!

Женщина прижала Мотину голову к своему животу и накрыла ладонями.

— Идите, я за ней присмотрю, — шевельнула она побледневшими вдруг губами.

Пасеков стоял, теребя в руках фуражку, потом неожиданно для самого себя наклонился и поцеловал женщину. Плечи женщины, все ее мячи задрожали, заколыхались, она закрыла маленькие добрые глаза, из-под ресниц выкатились две слезинки, блеснули и скатились по щекам.

— Не дрейфь, Мотя! — сказал Пасеков.

Мотя, прижимаясь всем телом к женщине, равнодушно посмотрела ему вслед.

Пасеков издалека увидел свою «эмку». Добраться до нее было нелегко. Он прыгал через узлы, разбросанные ящики, обходил перевернутые грузовики. По обе стороны дороги чернели свежие воронки, в поле горел зеленый фургон радиостанции, языки пламени облизывали вскинувшуюся вверх тонкую антенну. В кюветах перевязывали раненых, возле убитых стояли кучки людей, молчаливых и хмурых.

Берестовский сидел в машине. Лицо его за грязным стеклом расплывалось серым пятном. Пасеков побежал быстрее. Дверцы машины были раскрыты на обе стороны, передок перекосился, в капоте зияла большая пробоина, сквозь нее виднелись порванные провода и желтела раздробленная пластмасса трамблера. Пасеков посмотрел под крыло — скат был пропорот, барабан разбит вдребезги — и тогда только сунул голову в кабину,

— Вам повезло, — сказал Пасеков, убедившись, что Берестовский не ранен,

— Где Мотя? — спросил Берестовский. — Куда вы девали Мотю?

— Пристроил я вашу Мотю… Что вы на меня так смотрите? Удивляетесь, что я не теряю головы? Советую и вам держать себя в руках.

— Что вы предлагаете?

— Плюнуть на эту разбитую лайбу, сориентироваться в обстановке, а там… Где наш шофер?

Степа Бурачок после налета бомбардировщиков поднялся из канавы, увидел, что мотор разбит, взял свой вещмешок и сказал: «Ну, теперь я вам уже не нужен?»

— Только я его и видел, — добавил Берестовский.

Они выбросили из вещмешков все лишнее, взяли по нескольку банок консервов, по буханке хлеба и, не оглянувшись на разбитую машину, начали пробираться вперед.

Под вечер на окраине села, названия которого Берестовский так никогда и не узнал, они увидели батальонного комиссара, который пропустил их «эмку» через мост в Киеве. Это было первое знакомое лицо среди сотен чужих, мрачных, озабоченных, перепуганных или отупело-безразличных лиц, на которые им пришлось насмотреться в тот день.