Дикий мед — страница 67 из 102

— Не задерживайте движения! Освобождайте перекресток!

Мы друг за другом нырнули в избу и остановились как завороженные.

Стол стоял посреди избы, накрытый полинявшей чистой скатертью. В большой миске дымилась мятая картошка. Нарезанная большими кусками черная и сухая, как кремень, колбаса лежала для каждого на чистой бумажке. Большая бутыль с мутноватой, маслянистой, похожей на керосин жидкостью стояла в центре стола, перевязанная по горлышку оранжевой ленточкой. Разного калибра кружки и одна граненая, толстого стекла чарка на низкой ножке, собственность Александровны, украшали стол.

— Сабантуй! — крикнул Миня, поднял руки вверх и смешался под уничтожающим взглядом Мирных. — Извиняюсь за пошлость…

Но главное был не стол и не то, что ждало нас на столе; главное в этой избе, ставшей случайным пристанищем для нескольких фронтовых корреспондентов, была Варвара.

Варвара что-то переставляла на столе, и под ее руками он словно оживал и наполнялся той домашностью, которая может возникать из ничего, буквально из пустоты, когда к этой пустоте прикасаются добрые руки женщины. Те селедки, которые мы получали в сухом пайке и ели на подножке машины, разрывая им брюшко указательным пальцем, те селедки, которые мы ненавидели всей душой и от которых нигде не могли спастись, показались всем нам лучшей в мире едой, потому что лежали на дешевой, треснувшей тарелке с каймой в синих цветочках и обложены были кольцами сочного розово-белого лука. А ненавистная картошка, без которой не мог жить разве что Пасеков, та сладкая, старая картошка, что перележала осень и зиму в погребе и давно уже начала прорастать, — только руки Варвары могли заставить нас глядеть на нее восхищенными глазами, потому что она была посыпана укропом и петрушкой, и эта нежная зелень будто примиряла нас с неизбежной будничностью, вносила в нее крупинку домашнего тепла, которого нам так не хватало.

Мы уже сидели за столом. Пасеков поднялся, чтобы провозгласить тост за новорожденного. Дубковский остановил его и сказал с косноязычной простотой, смущаясь, как мальчик:

— За то, к чему мы стремимся… что каждому из нас нужно в жизни… Может, я не так говорю… За ваше счастье, Варвара Андреевна!

— Ох, что вы! Что вы! — вспыхнула Варвара, и из глаз ее хлынул такой поток света, что я понял, как ошибался все время: она же красивая, олух ты несусветный, и не только красивая, она красавица, как ты этого не понимал?!

Действительно, она была красавицей, и не только в эти минуты, когда наш восторг всей своей силой помогал ее красоте, — нет, она была красавицей каждое мгновение своего существования, сама об этом не зная, как не знает о своей красоте плодородная земля, плодоносящее дерево, дождевая туча… Я смотрел на лицо Варвары, на белый высокий ее лоб, на серые сияющие глаза, на блестящие, просто причесанные волосы, на полные достоинства руки, выплывавшие из коротких рукавов ее платья, слушал ее голос и уже твердо знал, что она счастлива, и открыто завидовал тому, кто дал ей то большое счастье, которое делало ее красавицей в наших глазах.

— Ох, что вы! — повторила Варвара, чокаясь с Дубковским. — Это же не мой, а ваш день рождения!

Мне показалось, что она не очень верит своим словам и в глубине души знает, что празднует сегодня в кругу полузнакомых людей второе свое рождение.

То, что Варвара знала это и понимала, что об этом могут догадываться и другие, волновало ее и заставляло смущаться. И чтоб скрыть свое смущение и волнение, Варвара вдруг с чрезмерной предупредительностью обратилась к хозяйке избы, которая издалека приглядывалась и прислушивалась ко всему, что делалось и говорилось за столом:

— Александровна! Что ж вы не сядете с нами? Садитесь, садитесь… Вот есть место возле новорожденного…

— Э, нет! — крикнул Пасеков, — Александровна — моя дама!

Дубковский, который было поднялся, чтобы дать место рядом с собой Александровне, улыбнулся уголком рта и покачал головой:

— Имейте в виду, Пасеков, я могу вас вызвать на дуэль!

— К вашим услугам, Дубковский, на бронебойных ружьях.

Никогда не знаешь наперед, как сложится разговор, возникающий за столом после первой рюмки. Слово связывается с другим, ранее сказанным, рождается из случайных, иногда очень отдаленных ассоциаций, представляется на первый взгляд совсем неожиданным, а потом оказывается, что все собрались только для того, чтоб какая-то мысль была высказана, что она буквально висела в воздухе и все ждали ее.

— Счастья, как и горя, в решете не спрячешь, — сказала Александровна, поджимая тонкие черные губы.

Она не лишена была наблюдательности.

Пасеков накренил бутыль над жестяной кружкой, которую держала в костлявой руке Александровна. Похожая на керосин жидкость громко булькала, толчками выливаясь из бутылки.

— Чудесная музыка, — сказал непьющий Мирных.

— Хватит, начальник! Это для старухи много! — не отнимая кружки, сказала Александровна, дождалась, пока кружка наполнится до краев, и вылила самогонку одним духом в свой черный рот.

Поставив пустую посуду на стол, она утерла щепотью старческие, сборками стянутые губы и сказала, клещами из двух черных пальцев нацеливаясь на селедку:

— А сподники твои уже стираные-перестиранные, начальник, обманул ты старуху…

— Что вы, Александровна! — ужаснулся Пасеков громким шепотом. — Абсолютно новые!

— Ценю вашу жертву, Пасеков! — потянулся к нему кружкой Дубковский, и все захохотали так, что свет в небольшой лампе, висевшей над столом, заколебался.

Пасеков заставил всех налить снова и все-таки провозгласил гост за Дубковского.

— Пью за горные вершины, покрытые вечными снегами, — сказал он, намекая на высокий рост Дубковского и на его холодный нрав. — Пью за торжественное молчание, в котором проплывают ледяные горы по безбрежным просторам севера… Интересно было бы узнать, о чем думает такой вот айсберг?

Дубковский совершенно серьезно ответил!

— Спасибо, Пасеков, я костромич.

— Господи боже мой! — крикнул восторженно Пасеков. — Так мы же почти земляки! У нас в Ярославской области…

— …экзальтированные тюлени водятся в притоках Волги, которыми являются Котор, Ить, Юхоть и Туношна! — закончил Мирных.

Пасеков застыл с раскрытым ртом и только через некоторое время смог выдавить из себя под общий хохот:

— Вы это, собственно, к чему, Вика?

Лейтенант Миня захмелел сразу же и, как всякий захмелевший, был глубоко обеспокоен тем, что за столом есть люди, которые не пьют и не собираются пить.

— Викентий Петрович, — потянулся он с кружкой через стол к Мирных, — трахнем по второй, а?

Мирных смерил его уничтожающим взглядом поверх очков и медленно, отчетливо проговорил:

— Знаете что, товарищ фотолейтенант, не будьте вы хамом…

Мы все окаменели: можно было ожидать скандала.

— Не будьте хамом, — закончил Мирных, — пригласите к нам вашу Люду.

Против всяких ожиданий, Миня не обиделся ни на «хама», ни на «фотолейтенанта».

— Идея! — крикнул он, нетвердо вставая на ноги. — Как это я раньше не додумался!

— И мою Аниську, — сказала Варвара, чтоб нарушить гнетущее молчание, которое воцарилось за столом.

— Вообще говоря, неизвестно, кто из нас хам, — угрюмо сказал Мирных, когда Миня вышел.

— По-моему, вопрос ясен, и нечего разводить мерехлюндию, — отозвался Пасеков, и глаза его остановились на Мирных: он откровенно радовался, что ему так быстро удалось отомстить за «экзальтированных тюленей».

Неизвестно, чем бы это все кончилось. Вдруг Александровна подперла черным кулаком щеку и тонким голосом, в котором сливалась молодая пронзительность со старческим, стеклянным дребезжанием, завела песню, которую можно было бы счесть колыбельною, если б она не звучала пророчеством о судьбе девочки, что лежит в зыбке.

Я поглядел на Варвару. Пасеков и Мирных, словно ничего не случилось, подтягивали Александровне. Петь они оба не умели, к тому же не знали ни слов, ни мелодии, поэтому просто кричали не своим голосом, чтоб перекричать неловкость и ту ничем не обоснованную враждебность, которая неожиданно вспыхнула меж ними. Только Дубковский знал песню Александровны и тихо, уверенно вторил ей. Александровна сразу это услышала, — она не сводила глаз с Дубковского, словно только к нему обращалась своей песней, словно только ему рассказывала повесть своей жизни, которая в этот миг вспомнилась ей и которую она не могла рассказать иначе, как словами до нее и о ней сложенной песни.

Варвара смотрела в тарелку, и плечи ее тихонько вздрагивали. Она была бледна и сосредоточенна, словно испугалась того, что чужое счастье в устах равнодушных и неосторожных людей может обернуться бедой и позором, стать темой насмешливых пересудов за чаркой, мимоходом брошенных слов, которые ранят тем глубже, чем меньше значения им придают.

Открылись двери, на пороге остановилась Аниська, побледневшее и грустное лицо Мини виднелось у нее над плечом.

Варвара поднялась, чтоб посадить Аниську рядом с собой.

— А что, Люда не захотела прийти?

— Да нет, ее дома нету, — упавшим голосом ответил Миня, садясь на свое место.

Аниська молча взяла кружку, которую налил и подал ей Пасеков.

— Не пей много, — прошептала Аниське на ухо Варвара.

Аниська, уже держа кружку у рта, посмотрела на Варвару уголком глаза, — откуда ты, мол, знаешь, что мне теперь нельзя пить? — но все-таки отняла кружку от губ и поставила на стол.

— Э, так нельзя, Аниська, — поджимая губы, бросила ей через стол Александровна, — именинник обидится…

— А кто тут именинник? Я ведь и не знаю его…

Аниська сложила руки и сидела вся настороженная, словно приготовилась к неожиданностям, от которых надо будет защищаться.

— Это я! — Дубковский протянул к ней кружку и серьезно попросил: — Пожелайте мне чего-нибудь, Аниська…

Аниська так же серьезно посмотрела Дубковскому в глаза, подняла свою кружку и, медленно, как молитву, выговаривая слова, сказала:

— Коль будете пить — пейте до дна, а будете любить — так уж до конца.