– Прикольно. У смерти – жало. Как у мухи.
– У мухи нет жала.
– А что у нее?
– Не знаю… Да посиди еще, говорю, куда торопишься!
Японец, конечно, не Витек, Витек все понимал, а Японец только свои иероглифы. Но Витька уже не вытащишь.
Потом я пошел домой опять вспомнил убийство не знаю почему, как он тогда подвалил: «Дай денег!» Я говорю, «А зачем, можно спросить?» Ну, вежливо. А он: «Хочу начать новую жизнь», а от самого блин как от винзавода. «Мне, говорит, в Ташкент нужно, у меня там бабка при смерти, мне ее похоронить надо! А денег нет!» А у меня реально тоже не было, только на проезд, я ему так и сказал. А он: «что, западло?» И поехал на меня матом. Я его оттолкнул, а он на меня полез, и опять своим матом, я терпел, но когда он сказал ТВОЮ МАТЬ я не смог и ударил ударил что он отлетел и об столб черепом потому что человек любые слова может вынести а такие не может я и ментам это сказал а они улыбались но потом сами сказали что да, про мать нельзя. Но чтобы смертельно об столб этого я не хотел, мне его самого жалко было и я об этом много думал. Мне еще его слова про НОВУЮ ЖИЗНЬ как будто их слышу я ведь тоже хотел в Казань к тетке новую жизнь а получилось что из-за своих слов никто из нас новую жизнь не начал. Правда теперь я знаю психологию, но компьютер же все-таки лучше, компьютер всем нужен, а психолог только тем у кого психологические трудности как у Японца, который ошизел на своих иероглифах уже. Ушел тогда их учить а я домой прихожу мать по телевизору какой-то дебильный фильм про войну смотрит, повернулась ко мне: «Чего нового?» Да, говорю, одной бабке психологическую помощь оказал, она до Берлина дошла. Мать говорит: «Иди тимуровец, картошка на плите».
Я поел и лег чтобы заснуть, так за стенкой опять концерт начался, руку даю, что там не кайф, а горе, она нечеловеческим голосом воет, я быстро оделся, мать: куда? я говорю: туда, она опять орет! Мать вскочила: «Не ходи, слышишь? Если орет, значит надо!» А я уже в подъезд выбежал, потом во двор, потом в их подъезд, добежал до их этажа, стою, звоню, звоню, ОГЛОХЛИ они там что ли?!
Дикий пляж
Всех, кто приезжал в Палангу в середине восьмидесятых, предупреждали. Это было необходимо, потому что представьте: прямая, по-прибалтийски аккуратно асфальтированная дорога. Движешься, естественно, по ней. Не обращая внимания на дорожку налево в соснячок. Шлепаешь сланцами напрямую. У некоторых, правда, срабатывало. Останавливались и тупо глядели на ту толпу, которая отруливала влево, в сосны. Но ведь и прямо народ тоже шел! В основном женский, но попадались и мужчины. Судя по белой коже, такие же новоприбывшие. Такие же непредупрежденные. Невнимательные. Еще не привыкли к воздуху и солнцу и плохо осознают мир сквозь темные очки. Не понимают, что надо брать влево. Заняты мыслями о том, как сейчас разденутся, сжуют вареное яйцо и полезут в воду. Или сначала в воду, потом – яйцо. И вот они прут вперед в своих темных очках, как в маске аквалангиста, и ты вместе с ними. Надписи над входом не читаешь, почти все надписи в этом городке – на языке братского пока еще народа. Хотя какая должна была быть надпись? «Осторожно: голая женщина!»?
Через пару минут мужики выскакивали оттуда как ошпаренные. Иногда и женщины – из тех, кто не планировал раздеться до такой степени. Но мужские лица были выразительнее. Некоторые ругались. Другие хохотали и хлопали себя по лбу. У третьих на лицах была печать метафизического ужаса, словно они, как Данте, только что спустились по пляжному песочку прямо в ад.
Был и мужской дикий пляж. Но он был далеко, случайно туда редко кто попадал.
Как в советском государстве, пусть даже позднесоветском, пусть даже в Литовской ССР, выворачивавшей уже тогда башку до позвоночного хруста в сторону Европы, был разрешен этот пляж? Как гражданам самого застенчивого – в том, что касалось определенных частей тела, – государства в мире было разрешено эти самые части открыто предъявлять? Не розовея при этом от стыда, разве только от лучей умеренного балтийского солнца?
Алик был худой и впечатлительный.
Ему было тринадцать лет. Фигура не оставляла сомнений, что его ждет судьба завлаба в каком-нибудь НИИ, с философскими спорами в курилке и «слепой» копией очередного Солженицына в столе под стопкой перфокарт. У него были худые ноги, с недавно полезшей растительностью, которую Алик боялся и не знал, что с ней делать; пришлось расстаться с шортами и лезть в брюки. Мышц у Алика тоже не было. Напрасно щупал выше локтя: под пальцами морщилась кожа, попадались жилки, не оправдавшие надежды стать бицепсами.
Кроме глистообразного тела и насаженной на него, как шарик на палец, очкастой головы, ничего необычного в Алике не было. Он был из нормальной интеллигентной ташкентской семьи – в то время это предполагало папу в тяжелых очках и высокую сутулую маму с клипсами и со стигмами на ладонях от сумок. Алик внешностью пошел в мать; маниакальной склонностью к математике – в отца.
Нет, Алик был из предупрежденных. Предупредил папа, который знал все на свете и даже больше. Они с отцом свернули налево, прошли сквозь сосны. Начался песок, с хвойными иглами и крышками от пива. Идти стало тяжело, из сандалий брызгали песчаные струйки. Остановились, разулись, засунули одежду в пакет. Стало хорошо. Песок ласкал пятки, ветер подлизывался к впалым Аликиным щекам. На ветвях, как флажки, качались полотенца.
Взгляд Алика уперся в море. Его первое море. Большое и настоящее.
Отец разложил махровое полотенце. Отец был близоруким и рассеянным, мама долго не решалась отпустить их вдвоем. Алик медленно стянул джинсы и застеснялся своих ног. Отец был уже в плавках.
– Аль, иди первый. Я пока здесь.
– Пошли вместе!
– Вдвоем нельзя. Тут вещи, полотенце. Кто-то должен караулить.
– Кому нужно это полотенце!? – Алик чуть пнул его ногой.
– Что песка насыпал? Кому-нибудь нужно. Иди.
Алик снял майку. Солнце жарило, ветер был холодным. В Ташкенте не так. Если уж жарко, то жарко. По-честному.
– Вот бы такое море к нам в Ташкент…
Отец достал «Огонек». Вытянулся на спине, прикрыл журналом лицо. Алик стоял и разглядывал свой живот. Особенно уродливо выглядел пупок, просто ужас.
– Ты еще здесь? – донеслось из-под журнала. – Иди окунись, потом я сбегаю.
– Я привыкаю…
– Плавать разучился?
Алик вздохнул, оставил рядом с отцом очки и заковылял к воде, обходя разбросанные по пляжу тела курортников. Он неплохо плавал; прошлым летом научился даже нырять и доставать со дна разные предметы. Но сейчас хотелось просто смотреть на море. Пройтись вдоль воды. Поискать янтарь – говорят, в Балтийском море его еще можно найти. Надо набрать янтаря к приезду мамы.
Алику казалось, что все смотрят на него и только делают вид, что играют в карты, чистят огурец и слушают транзистор. «Надо было мышцы подкачать…»
Разбежавшись, врезался в воду. Вода была холодная и упругая. На вкус – как полоскание для горла. Вынырнул, заработал руками. Волны не накрывали его, а только приподнимали и, подержав, опускали вниз. Устал, перевернулся на спину. Небо было оглушительно синим – в Ташкенте летом оно обычно линялое, пыльное. Таким оно и было, когда улетали, – линялым, зато уже поспели лысые персики. Дядя Шухрат, подвозивший их до аэропорта, сунул целый пакет: «Ешь, космонавт, с нашего сада!» Весь пакет умяли еще в самолете, не считая двух, которые отец с нелепой улыбкой протянул стюардессе.
Все человечество делится на тех, кто выдавливает пасту из тюбика с конца, и тех, кто давит в любом месте. На тех, кто сначала чистит клубнику и потом моет, и тех, кто вначале моет, потом чистит. На тех, кто сначала пылесосит и потом вытирает пыль, и на тех, кто пылесосит после…
У каждой части человечества есть свои доводы. Те, кто выдавливают с края тюбика, утверждают, что экономят пасту. Те, кто давит, где придется, утверждают, что экономят время. Одни доказывают, что мыть клубнику до чистки не имеет смысла – все равно на черенках остается грязь, которая перейдет на ягоду. Другая часть человечества возражает: если мыть клубнику после чистки, она будет водянистой. И так далее.
Правда, бывают и такие, которые вообще не чистят зубы (забывают), не моют и не чистят клубнику (вкуснее лопать ее так) и не пылесосят и не протирают пыль. К этой отдельной, но не такой уж редкой разновидности человечества и принадлежал папа Алика.
Все это обычно делала за него мама; сама она относилась к разряду тех, кто выдавливает тюбик с конца, моет клубнику до чистки и протирает пыль до появления на поле битвы пылесоса. То есть споров между родителями по этим поводам не было – просто маме приходилось делать это самой, а когда подрос Алик, стряхивать его с кресла, где он гнездился с математической книжкой и надкусанным бутербродом: «Алик, ну хоть пыль вытри!» – «Сейчас…» Алик набивал рот остатками бутерброда и шел, мыча под нос «Похоронный марш». Мать шлепала его щеткой пылесоса по заду; заставить что-то сделать по дому отца она и не пыталась. Не потому, что он был ленив – вкалывал в двух местах, частные ученики. Просто не замечал беспорядка. В упор его не видел. Мать вздыхала, но ссор не было.
Алик знал, что у папы до них уже была одна семья. Отец окончил физфак в Новосибирске, женился, работал в знаменитом ИЯФе – Институте ядерной физики, занимался ускорением частиц. Но чем больше ускорял эти частицы, тем больше замедлялась и теряла заряд его собственная жизнь; стал пить, ушел из семьи; ИЯФ с его коридорами стал ему невыносим. Отец плюнул на все, растер по институтскому линолеуму и уехал в Ташкент, в Институт физики Солнца. В «Солнце» он тоже не усидел; кто-то пригласил его в ТашГУ, там он и осел, доцентствуя в пыльном аквариуме физфака. Студенты его, правда, любили; а одна аспирантка записывала за ним не только лекции, но и вообще мысли, высказывания. Вскоре эта аспирантка переехала в его однокомнатную, вымела весь мусор и смастырила такую шурпу, что суровый доцент, проглотив первую ложку, чуть не прослезился. Родители аспирантки-мамы долго не давали согласия на брак – разница в возрасте, внешний вид