Дикий пляж (сборник) — страница 24 из 29

– Бабушка, а вы же говорили, что жители вашей планеты живут долго-долго…

– Да, долго. Только здесь, на Земле, как ни крути, люди все равно дольше живут. Время на Земле медленно идет. Особенно здесь, в махалле. От этого люди несколько жизней прожить успевают. Хотя и не замечают этого.

– Нет, я замечаю, – говорю. – Когда я маленький был, я совсем другой был. Маленький, глупый. А теперь я – вот такой. И в бассейн хожу, и отжимаюсь.

Бабушка улыбается:

– Ладно, Сардоржон, спи. Только ты Байконур все равно хорошо подметай. Договорились?


…Наступила осень. Листья на старой урючине стали желтыми и немного красными. Бабушка занималась огородом и смотрела телесериалы, хотя очень строго их критиковала каждый раз. Мы с Рустамом поссорились и три дня не разговаривали, но потом почему-то помирились.

А когда почти все листья на урючине стали красными, заболела Шаходат-опа. Бабушка целые дни просиживала возле ее кровати и гладила ее руку, которая вдруг стала сухой и совсем маленькой. Один раз, заходя за бабушкой, я услышал, как Шаходат-опа громко говорит: «И не думай даже!..», а бабушка: «И подумаю! Я до сих пор себе кончину Сардора-ака не могу простить!»

Всю ночь шел дождь. Сквозь сон я слышал, как бабушка молится на веранде.

Открыв глаза утром, я увидел над собой ее лицо.

– Это… Сходи, Байконур подмети, мусор оттуда убери…

Напрасно мы все ее отговаривали. Напрасно Шаходат-опа пришла, с палочкой, ругалась и палочкой стучала. Напрасно дядя Хусан из Оксфорда звонил, просил хотя бы подождать его приезда. Бесполезно.

Даже Шаходат-опа, выйдя от бабушки, села на скамейку и развела руками:

– Э-эх! Что с нее взять – инопланетянкой была, инопланетянкой и осталась!

…Металлический корпус тарелки медленно поднимается над двором.

Осеннее солнце зажигается в иллюминаторе. Прыгает детвора; что-то говорит, сделав ладони рупором, отец, отпросившийся с дежурства. «Правее! Правее… Принципиально правее!» – пытается кричать Шаходат-опа, но ее голос ослаб от болезни, и на лбу выступает пот. Круглая тень от тарелки поднимается по саманной стене Самыха-ака, по шиферу крыши и исчезает…

Наступает время ожидания. Дни, недели. Приходит зима; первый снег ложится на махаллю, как покрывало. Урючина укрыта снегом, на нее уже не заберешься, и я любуюсь звездами из окна. Шаходат-опе все хуже, она уже не встает. Приближается Новый год, елки и апельсины.

Новый год мы встретили неинтересно. От бабушки не было никаких вестей. Рустам переоделся Дедом Морозом, но было совсем не смешно, потому что все знали, что это Рустам. Мама зажгла бенгальские огни, но они почти не горели и только дымились – не сравнить с теми, какие бабушка привозила с Венеры. Те горели так, что соседи пожарных по ошибке вызвали.

Когда пробило двенадцать, я грустно сказал пять раз «Ура!» и пошел спать.

Утром… Утром все проснулись от крика Рустама: «Бабушка приехала!» Он стоял возле елки и сжимал водяной пистолет – такой, какой заказывал бабушке перед отъездом. Пока все разглядывали пистолет, я быстро проверил свою территорию под елкой – у каждого из нас под елкой была своя часть, куда клались подарки… Новая модель летающей тарелки! Именно такая, какую я…

– Хасан-ака! – выходила из спальни мама. – Зуля-опа мне космические духи прислала, какие я просила!

Папа стоял лохматый, в пижаме, и сжимал супербесконтактную бритву.

– Ничего не понимаю… Когда же мама прилетела? Где она?

Ни во дворе, нигде бабушки не было. Густо сыпал снег. В переулке мне показалось, сквозь снежинки, что ковыляет вдоль забора знакомая фигура.

– Бабушка!

– А? – Фигура повернулась, и я разглядел лицо Шаходат-опы. – Где она? Где? Я же ее во сне видела, как будто передо мной стоит. Просыпаюсь, а на тумбочке – космические лекарства, те самые. Одну таблетку выпила – боль как рукой сняло. Думаю, схожу к вам, узнаю…

Потом к нам приходила вся махалля. Все нашли – кто под елкой, кто на разных видных местах – все те заказы, которые взяла у них бабушка. Все было, кроме самой бабушки и ее летающей тарелки. Напрасно Шаходат-опа, выздоровев, глядела целые дни в телескоп. Напрасно мы с Рустамом установили дежурство на старой урючине, откуда все небо над нашей махаллей было видно как на ладони.

Наступила весна, урючина покрылась цветами и тихо осыпалась. Я стряхивал с коротких, как ежик, волос Рустама лепестки, а он – с моих, специально так, чтобы было немножко больно. Бабушку уже никто не ждал. Даже Шаходат-опа перестала смотреть в телескоп и переключилась на телевизор. Однажды, вернувшись из школы, я заметил мертвого барана, без шкуры, на перекладине возле бывшего курятника. Вокруг ходили люди, соседи, родственники. У всех были спокойные, деловые лица. «Опять на Байконур мусор накидали», – сказал я. Папа ничего не ответил и ушел в другую комнату. Гости сидели долго, вспоминали бабушку, ее доброту. Я подмел Байконур и ушел спать.

Лег и вспомнил, что забыл сделать одну вещь. Которую теперь делаю каждый вечер. Натянул штаны и выбежал во двор. Погода была ясной, все небо горело от звезд. Я прочитал молитву, которую сам придумал. Потом сказал:

– Бабушка, возвращайтесь! Я вас очень люблю, возвращайтесь! Я подмел Байконур! Я все хорошо подмел, посмотрите, как чисто… Ну возвращайтесь скорее, бабушка, я буду всегда подметать…

Проснуться в Ташкенте

Нелепое желание. Совершенно нелепое желание. Идет дождь, я замотался в одеяло, оставив только небольшое отверстие для дыхания и еще рюмку, которую ищу губами в пододеяльном сумраке. Мне холодно. Я пью. Я давлюсь и долго с удовольствием кашляю, заглушая дождь, заглушая ненужные мысли.

Если бы это был фильм, сейчас поползли бы титры. Я бы кашлял, а они все ползли. Их было бы не очень много, белых строчек на фоне вздрагивающего одеяла. Фильм, скорее всего, короткометражный. Короткий, как их приезд. Как прощальный поцелуй в аэропорту. Куда я задевал эту рюмку?

Кажется, титры уже прошли. «В фильме использована музыка Шостаковича». Всё. Я выглядываю из щели в одеяле и жмурю глаза от яркого света.

Я стою, щурясь, возле аэропорта. Футболка, джинсы, листок в руках. Да, это я – теперь я и сам себя узнал. Встречаю тель-авивский рейс. Девятнадцать ноль-ноль. От часов на запястье мокрый след. Зачем в такую жару лететь в Ташкент? Мимо меня проходят влажные, перегретые люди. Встречают, провожают, исчезают. С хрустом пеленают пленкой чемоданы.

Я стекаю по лестнице к залу прилета. Смуглыми мухами кружатся таксисты. Мужчина с мятым листком «Господин Шпильман». Мне стоило написать такой же. Смотрю на свою шпаргалку. «Zimnitski: Dan, Lea, Palme, Hava».

Зимницкие:

Дан (папа: представляю себе что-то полное и жизнерадостное);

Леа (мама: тоже жизнерадостное и все в золоте);

Палме (сын-школьник, спортсмен, этакий семитский Маугли);

Хава…


Хава и была причиной их путешествия. Виновницей их пятичасового зависания на высоте десять тысяч метров. Температура за бортом минус шестьдесят три. Шелестя пластмассой, собирают стаканчики. Все ради Хавы.

Об этом я знал из переписки. Хотя что я, собственно, знал?

* * *

С семьей Зимницких меня свел Шишка.

С Шишкой мы дружим еще с ледникового периода. Вместе мылили одноклассниц, плевали с третьего этажа и ходили в кружок по выжиганию. Его мама до сих пор бережет кухонную дощечку, на которой ее вундеркинд выжег звезду Давида. Таланты Шишки хлестали во все стороны, приводя в ужас учителей. Шишка вечно бурлил, хватал нас за рукава, галстуки и толкал на разные экзистенциальные поступки вроде сбегания с урока химии или нападения с поцелуями на сексапильную ябеду Нинку Дворянчикову. Борьба Шишки с системой советского школьного образования закончилась для него техникумом, где он год учился непонятно чему и отращивал трогательные усы. Через год вся его семья вдруг обросла чемоданами и свалила в Израиль.

Из Израиля Шишка слал письма утопающего: «Хорошо хоть арабы что-то иногда устраивают, а то вообще сгниешь от скуки». После того как это «что-то» прогремело совсем близко от него, жалобы на скуку временно прекратились. Потом письма от Шишки вообще иссякли и хлынули через год уже в электронном виде. Первое же письмо поразило неожиданной солидностью тона. Долго загружалась фотография. Растолстевший Шишка обнимал девушку, опершись своей голиафовской задницей о спортивный автомобиль. Шишка, его девушка и даже, кажется, автомобиль – все самодовольно улыбались. Я высыпал школьные фотографии и долго сличал худенького мальчика, положившего свою руку-соломинку на мое плечо, с генетически модифицированным овощем на присланной фотке.

Через год он позвал меня в гости.

Мы шли по Иерусалиму, на ногах поскрипывали только что купленные сандалии. Шишка снова хватал меня за рукав и закидывал свою руку мне на плечо: «Смотри… смотри…» Я кивал и смотрел. Шишка женился, они ждали ребенка, хотя округлившееся шишкинское брюшко наводило на мысль, что ребенка ждет именно он, Шишка, а не его хрупкая Лена. Шишка оброс загорелой уверенной плотью; я даже слегка сгибался под его рукой, весившей столько же, сколько сам Шишка в школьные годы.

Я слушал Шишку и медленно погружался в Иерусалим.

«Знаешь, он чем-то похож на Ташкент», – говорил я, глядя на пеструю, просвеченную солнцем толпу, протекавшую мимо. «Все города чем-то похожи на Ташкент», – замечал Шишка. «Да, кроме самого нынешнего Ташкента». Шишка хмыкал и начинал снова меня обрабатывать: «Смотри, почему тебе не переехать сюда?»

«Нужно помнить о своих еврейских корнях, – говорил Шишка, смотря на меня так, словно эти корни волочились за мной по асфальту. – Какой ты узбек… Вот сам скажи, ты узбек?» – «Да». – «Или ты еврей?» – «Да», – кивал я. «Так нельзя, – морщился Шишка, – человек должен быть чем-то одним. Нельзя быть одновременно мужчиной и женщиной, христианином и буддистом…» – «Эллином и иудеем», – добавлял я. Шишка не слышал; Шишка давил на меня своей рукой, как статуя Командора, желавшего добра слабому и мнительному Дон Жуану.