Дикий пляж (сборник) — страница 26 из 29

«Тика» проехала вперед, развернулась.

Хава замахала рукой.

Вся семья Зимницких замахала вслед за ней. Особенно старался Пальме: пару раз подпрыгнул и сбил с ветки чинары несколько пыльных листьев.


– Так, значит, ваш друг вам ничего не рассказал про Хаву?

– Нет, только то, что она… необычная.

Мы вышли с Даном покурить возле подъезда.

Как выяснилось, не курил ни я, ни он.

Зимницкие уже успели распаковаться и дружно одобрить квартиру. Перед их приездом я устроил два героических субботника, так что квартира словно помолодела и раздалась в размерах. Леа с Хавой разместились в комнате, Дан с Пальме – на бывшей кухне (кухня у нас вынесена на лоджию). Леа отправилась в ванную купать Хаву; Пальме восхитился моим доисторическим телевизором и принялся его изучать; мы с Даном тихо вышли.

Дан был одного роста со мной, седой, с круглым лицом и мягкими плечами. Я обратил внимание на его ухоженные ногти и быстро спрятал свои, вечно обкусанные. Седина ему шла, даже «бежала», как говорила в таких случаях моя бабушка.

Дан рассказывал.

Я понимал, что он рассказывает это уже в двадцатый, сотый раз. Люди сживаются со своим горем, как с соседом-алкашом; привыкают тихо и отстраненно говорить о нем.

– Мы долго не придавали этому значения. Хава была впечатлительным ребенком. Мы думали, это игра. Мальчики играют в войну. Почему девочка не может играть в холокост? Да, конечно, это странно, но у нас детям позволяется многое. Очень многое… Одна ее прабабка, с Леиной стороны, погибла в лагере, не помню уже в каком. Мы же не обязаны все помнить, правда? Вы были в Йад ва-Шеме?

– Да.

– И вам понравился этот музей?


…Мы ходили с Шишкой по Йад ва-Шему. Шишка тоже был здесь первый раз и повторял: «Да, катарсиса у них тут маловато». Я молчал. Мимо ходила публика, чем-то похожая на ту, которая бывает на узбекских похоронах: большинство не знакомо с покойным и ходит с деловитой скорбью, принюхиваясь к дымку поминального плова и поглядывая на часы…

Запомнился только маленький фильм перед началом осмотра.

Палимпсест кинохроники. Длинный, бесконечный дом. Века девятнадцатого. В каждом окне танцуют, играют, шьют, торгуют маленькие фигуры, вырезанные из еще каких-то кинохроник. «Это – довоенная Европа, – говорит Шишка; он еще со школы обожает все комментировать. – А эти, в окнах…» – «Я знаю кто», – перебиваю я.

Окна медленно гаснут.

«Ты заметил, нигде ничего не сказано про Ташкент?» – спросил я Шишку, когда мы вышли из музея на солнце.


На балконе второго этажа зажегся свет; вышел Пальме в красной майке, потом Леа в банном халате, с чалмой из полотенца.

– …Так Хава входила в роль заключенной концлагеря, – тихо продолжал Дан. – Вначале она отказалась есть то, что едим мы. Потом стала требовать, чтобы мы с ней говорили только на идиш. Не знаю, где она его успела выучить… Пришлось Лее записаться на курсы. Вообще мы решили вначале, что она нас просто шантажирует.

– Шантажирует?

– Да. Именно. С самого детства она требовала от нас непрерывной, ежесекундной любви. Мы ее и так с Леей обожали: первый ребенок, девочка, ангел. Но она… она просто, как вампир, высасывала из нас нежность и заботу. Уложив ее вечером спать, а она засыпала только с Леей, мы уже ничего не хотели друг от друга. Когда ей казалось, что мы ее не замечаем, она заявляла, что она – принцесса или, наоборот, ведьма и всех нас заколдует. Приходилось… заколдовываться. Хотя, конечно, мы тоже не всегда могли уделять ей время. Леа делала свой докторат, я вкалывал на фирме. Так продолжалось шесть лет до рождения Пальме. Вам понравился наш Пальме?

– Да…

– Он всем нравится. Наше семейное солнце. Другой бы на его месте давно хлопнул дверью и ушел. А он все терпит. И обожает Хаву. Испытывает вину перед ней.

Я снова посмотрел на балкон. Пальме ухватился за перекладину, которую когда-то приварил для меня отец, и стал быстро подтягиваться. Я почувствовал благодарность, что хотя бы один член этой странной семьи оказался точно таким, каким я его себе представлял.

– А Хава рождение Пальме восприняла как личное оскорбление. Потом вроде привыкла. А потом на нас обрушилось это богатство. Да, у меня умерла тетка в Штатах, о которой никто уже не помнил, и оставила огромное состояние. Во время войны сменила фамилию и каким-то чудом вырвалась в Штаты, там вышла замуж за будущего миллионера, а перед самой смертью разыскала нас и еще пару оставшихся дальних родственников. Правда, похоже на сказку?

– На голливудский фильм.

– Мы купили дом на побережье. И все обострилось. Хава окончательно переселилась в свой концлагерь. Откопала где-то арестантскую робу. Не окончила школу, стала возвращаться вся в грязи. Где была? «Нас погнали рыть противотанковые рвы». Что нам оставалось делать?

Дан смотрел на меня, ожидая ответа.

Я пожал плечами.

– Да, – сказал Дан, подняв голову и сощурясь, – они тоже пожимали плечами, все наши замечательные доктора. Они находили, что она психически нормальна, только нервы. Истощенная нервная система. Хотя, думаю, такой диагноз можно было поставить всей нашей семье. Конечно, мы положили ее в самую лучшую клинику. Там ее все любят. Оборудовали ей специальную палату, как в лагере, понимаете? Мы почти каждый день навещали ее. Кстати, там она и познакомилась с вашим другом, узнала, что он из Ташкента, стала спрашивать. Она еще до клиники нам что-то говорила про Ташкент… Что туда бежали какие-то наши родственники, что она за них спокойна, в Ташкенте много яблок и винограда, они прокормятся и выживут…

– Яблок и винограда? – переспросил я.


Когда я вернулся, папа все еще сидел на кухне.

– Тебе твоя Марина звонила.

Марина – моя невеста. Как бы невеста.

– Ну что там, как твои израильтяне?

– Все нормально, пап, встретил, завтра поеду Ташкент показывать.

Отец промолчал. Налил себе кипяченой воды, выпил.

– Пап, ты ужин приготовил?

Он посмотрел на меня:

– Что за привычка всегда обращаться на «ты»? Я разве приятель? В других узбекских семьях к родителям обращаются только на «вы»!

– Хорошо, если нужно, я буду обращаться на «вы».

– Мне ничего не нужно!

Встал, пошел в зал. Включил телик и стал яростно переключать каналы. «По сообщениям, поступающим из Ирака…»

– Пап, что-то на работе?

– На работе меня уважают, – ответил он, глядя в мелькание на экране.


Я лежал в своей комнате; сквозь полуоткрытую дверь вползал тяжелый, мучительный храп отца. В последнее время он храпел особенно сильно.

Ночь была душной, перед глазами вставали то Леа, то Хава, то снова Леа, почти сливающаяся с моей мамой, особенно в этих темных очках…

Я вышел в коридор. Осторожно, стараясь не зацепить за что-нибудь шнуром, вынес телефон на кухню. Порылся в бумажках, нашел мамин американский номер.

Шорох, медленные, неуверенные гудки.

«Hello, this is Ella Neiman’s apartment. I’m unable to answer you right now…», – начал маминым голосом автоответчик.

Мама четко, как отличница, выговаривала каждую фразу.


Утро хлынуло в город, зашумело тысячью веников, открытых кранов, спускаемых унитазов, закипающих чайников. Город открыл свои глиняные веки и сощурился от света. Солнце уже жгло вовсю, блестя в щедро, с запасом политых дворах…

Хава стояла у окна. Внизу мели сухой двор, высекая веником серые летучие розы. Розы пахли глиной, счастьем и безразличием.

За ее спиной, сопя от удовольствия, доедал свой утренний йогурт Пальме. Он уже принял душ, потыкался губами в щеки родителей, желая доброго утра, и смазал волосы гелем. Волосы блестели, йогурт мягко входил в организм, обволакивая кишечник.


Мы ехали по городу, я рассказывал. За рулем был Шухрат, с которым я договорился еще вчера. Вчера мы разработали и план экскурсии. Экскурсии по пустоте. По снесенному, исчезнувшему иудейскому Ташкенту.

Все ради Хавы.

Она выходила из машины, подходила к старым деревьям, к морщинистым одноэтажным домам, уцелевшим в эпидемии строительной чумы, охватившей город. Губы Хавы шевелятся. Она трогает кору, побелку, кирпич. Она разговаривает с ними?

– Она расспрашивает, – сказала Леа.

– О ком?

– Кого-то ищет…


«А в это дерево переселилась душа Марка Злотникова. А вон в то, рядом, душа маленькой Доры, которая не помнит своей фамилии. Она говорит, что ее эвакуировали со всем детдомом. А вот то дерево совсем пустое, в нем никого нет».

Тысячи испуганных, высосанных войной лиц плыли в Ташкент. Душным желтым облаком с детьми, чемоданами, фурункулами и гортанным ночным бредом.

Их было негде селить; когда они стали умирать, оказалось, что некуда пристроить и их души. Пришлось временно селить их в деревья. Многие там и остались. В Ташкенте не успели оборудовать шеол для такого наплыва… «Да, у каждого города есть свой шеол».

Мы уже осмотрели площадь Независимости, подышали возле фонтанов, побывали на площади Дружбы народов. Пальме приседал с фотокамерой, сбивал нас взмахом ладони в маленькое стадо, увековечивал. И снова мы отыскивали уцелевшие старые дома, откуда выбегали дети и смотрели на Хаву, а иногда выходила женщина и выплескивала ведро мыльной воды.

– Как тихо… Как будто нет войны.

– Ее действительно нет. Она закончилась более шестидесяти лет назад.

– Это все слухи. Думаете, я не вижу, как отец всем дает денег, чтобы они повторяли, что война закончилась? Он думает, что деньги его спасут. Он же член Юденрата, сотрудничает с ними. Думает, что избежит газовой камеры!..


Ночью позвонила мама: «Одно ваше слово, я все брошу и приеду!» Я молчал в трубку. «У папы никто не появился? Я имею в виду…» – «Мам, зачем ты это спрашиваешь?» – «Мне так было бы легче, – сказала она, помолчав. – Что он там делает?» – «Спит», – ответил я. Молчание. «Он всегда спал, – сказала мама, – все эти тридцать лет, даже меня заразил этим сном… Знаешь, я только здесь проснулась…» – «Мама, сейчас час ночи, все спят». – «Час ночи… Ладно. Так мне пока не возвращаться?»