Вышла в халате Леа, снова поразила меня сходством с мамой. Сварила кофе, рассказала, как участвовала в археологических раскопках. Вышел, потягиваясь, Пальме; Леа ловко кинула ему упаковку йогурта. Дан уехал куда-то с Шухратом, мы с Пальме сели играть в шахматы. Играл он хорошо, еще больше меня поразило, как изменилось его лицо, как зажглись умным светом глаза. Или мне это просто казалось после разговора с Даном?
Хава вышла последней. Умытой, благоухающей чем-то. Увидев меня, улыбнулась.
– Вам мат! – объявил мне Пальме.
– Почему он мне сам ничего не сказал? – кричала вечером в трубке мама. – Почему я от тебя узнаю об этой операции? Я его сюда привезу, его здесь прооперируют… Ну не могу я сейчас здесь все бросить, милые мои, сладкие мои, не могу! Я столько сил вложила, а от вас же мне ничего не нужно, только понимание! Ну что он там делает?
– Из двери выглядывает.
– Дай ему трубку.
Словно почувствовав, отец сделал шаг вперед.
– Будешь с еврейкой разговаривать? – спросил я тихо.
Отец улыбнулся, погрозил мне кулаком и потянулся к трубке:
– Алло, Элла? Эллочка?
Я ушел к себе, нырнул головой в наушники и врубил девятую симфонию…
…Отец заглянул ко мне в комнату. Я отлепил от уха один наушник.
– Тебя!
Выполз в коридор:
– Да, мам?
В трубке кто-то тяжело дышал. Острожный голос:
– Это… Слушай, это я, Шишка.
– Шишка? Блин! Ты где, тоже в Штатах?
– Нет… Какие Штаты? Здесь я. Короче, в Египте.
– Где?
– Тише. В Египте… или не знаю где. Короче, пустыня кругом, никаких знаков.
– Бли-ин! Да что ты там делаешь?
– Кочую. С бедуинами. Тише… Я мелкого своего у Ленки увез. Ну, похитил, типа. Суд ей его оставил, я, типа, нервнобольной, а она, сучка, здоровая. Все бабки на адвокатов спустил, конкретно без трусов остался. Ну и что мне было терять? Хорошо, один араб знакомый меня с этими ребятами свел, бедуинами, теперь по пескам ходим…
– Шишка, ты это что, серьезно?
– А думаешь, шучу? Я теперь все, вне закона. Сына, блин, родного похитил. Границу незаконно пересек. Так что дело точно в Интерпол пошло. Ничего, здесь меня ребята понимают, не выдадут. Мелкий мой уже немного по-арабски чешет, а один из них вообще когда-то у нас в Ташкенте учился, мне как отец родной, узбеком меня называет… Я уже корзины плести научился. Что, не веришь? Хочешь послушать, как песок гудит?
Шишка замолчал. С полминуты я слушал сухой шелест в трубке.
– Шишка…
– А?
– Приезжай в Ташкент! Мы здесь вас как-нибудь это…
– Да я уже думал сто раз об этом! Не получится. У Узбекистана с Израилем такие, блин, отношения, меня сразу выдадут. И не доеду я, мои данные уже в компьютере. Ничего, помотаюсь пока по пустыне. Главное, сын со мной, вот. А когда вырастет, пусть сам решает… Зимницкие приезжали?
– Сейчас здесь, послезавтра уезжают. Мог бы, блин, предупредить насчет Хавы…
– А что?
Я коротко рассказал.
– А, ну это еще ничего. Она здесь и не такие выкидывала номера. А если честно… Знаешь, я, наверно, один человек, который знает ее секрет. В другой раз расскажу, тут у меня уже лимит на исходе… Короче, она не сумасшедшая. Вот. Ладно, пока.
– Шишка, не пропадай!
– Ладно, выкарабкаюсь. Главное, сын. Сын…
Гудки.
На следующий день мы собрались на прощальный ужин у Зимницких.
Пришел Шухрат в галстуке и уже без платочка на голове. Приковыляла Любовь Холоденко с семилетним внуком: «Это мой кавалер!» Пришел и мой отец; специально его пригласили, и теперь он прижимал отмытый и увязанный в тряпочку набор для специй.
Все как-то разместились на кухне. Тускло горела керосиновая лампа, сопел патефон: «Счастье мое… я нашел в нашей дружбе с тобо-ой». Шухрат неожиданно поднялся, вздохнул и пригласил Любовь Борисовну, и они затоптались на маленьком пятачке около стола. «Я не знала, что вы так элегантно танцуете», – говорила Леа, а Шухрат краснел: «А я не всегда шофер был. Это я сейчас, чтобы детям хлеб был, а в прошлой жизни в Домкультуры работал!»
Потом пластинка доиграла, все посмотрели на Любовь Холоденко. «Я очень волнуюсь», – сказала она, обмахиваясь веером. Отец налил ей воды.
Отпив, она хлопнула в ладоши.
Вот мы все здесь собрались,
Чтоб доставить друг другу радость,
Керосиновая лампа,
Озарявшая мою юность,
Снова горит, доставляя нам радость.
Только бы не война!
Вот сидит Дан Зимницкий
И смотрит печальными глазами
На эту старую лампу,
Так пусть же он будет здоров…
Я тихо переводил на английский. «Не надо, – шепнула Леа. – И так понятно…»
Вот стоит красавица Хава,
Ей дал Бог две жизни, и обе она живет разом,
Как будто пьет вино из двух бокалов.
Я встречала таких женщин, Хава,
Они были, как пересоленный суп, Хава,
Как переперченный фиш, Хава,
Но люди их любили…
Только бы не война!
Спев о каждом, певица поклонилась и села.
И тогда встала Леа:
– Дорогие гости, в комнате накрыт стол. Но до этого просим разделить с нами ужин, который заказала моя дочь Хава. Она извиняется, что не может участвовать с нами потом, поэтому вот…
Пальме снял с антресолей жестяную миску и пошел по кругу.
В миске лежала нарезанная редька.
Каждый по очереди брал один кусочек.
– Бабуленька, не плачь, – говорил внук Любови Борисовны, старательно вытирая ее щеки платком. – А то сейчас как косметика потечет!
– Это у твоей мамы косметика, а я уже свое открасила…
– А откуда летом редька? – спросил я.
– Шухрат где-то достал.
– Представляю, сколько за нее заломили, – вставил отец.
– Нет, ака, сам удивляюсь, только им сказал, для чего беру, – вообще денег не взяли.
Отец на это что-то промычал, а потом наклонился ко мне:
– Слушай, а эта… Леа, она маме нашей, случайно, не родственница?
– Похожа, да?
– До мурашек! Ты бы предупредил хотя бы…
…А я смотрел на Хаву. Она стояла в дверном проеме и медленно откусывала редьку. Тени мотыльков, кружащихся вокруг лампы, проскальзывали по ее лицу; в глазах отражалась нищенская кухня, где сидели и медленно ели редьку люди, большинство из которых она вскоре уже никогда не увидит…
Публика перетекла в зал. Здесь уже горели свечи и был накрыт огромный, роскошный стол. Мужчины стали разливать шампанское.
– Иди покушай, – говорила Любовь Борисовна внуку, – а я пока в креслах посижу. Что? Да. Уже наелась. Чудесная была редька…
Странно, мне тоже не очень хотелось есть. Прожевав что-то, я вернулся на кухню.
Хава все так же стояла возле лампы. Стояла и смотрела.
Предупредив Лею, мы вышли. Мы с Хавой.
Я чувствовал спиной долгий, напряженный взгляд Леи…
Мы держались за руки и молчали. Никогда еще в моей ладони не было такой хрупкой, все понимающей женской руки.
Так дошли до Курантов. Пересекли Сквер, свернули на когда-то шумный, а теперь совершенно стерилизованный Бродвей. Иногда Хава выскальзывала из моей ладони и шла к какому-нибудь дереву. Или дому. Наверное, прощалась.
Внезапно воздух прорезал металлический звук.
Несколько человек пилили огромное старое дерево; сыпалась листва.
Хава сжала мою ладонь: «Его зовут Роман. Роман Осипович Крейнис, скрипач».
Рухнула еще одна ветка.
Я бросился вперед.
Она схватила меня за край футболки. Я смотрел на нее. Ее глаза: «Ну что ты им скажешь? Про Романа Осиповича? Разве кому-то есть дело до души нищего еврейского скрипача, едва не пропившего скрипку? Лучше закрой глаза и послушай. Сейчас он будет играть на скрипке в последний раз».
Я послушно закрыл глаза.
Было слышно, как снова завизжала пила, как рухнула еще одна ветка. Ругнулся кто-то из рабочих.
Потом на секунду наступила тишина.
И я услышал скрипку. Так отчетливо, что вздрогнул и открыл глаза.
Мимо нас, размахивая двухкассетником, шли подростки. Звуки скрипки неслись прямо из мафона и совершенно не вязались с этой толпой, пустой и плоской. Будто вставили не ту кассету и не успели еще этого заметить…
– Это Шостакович, музыка к фильму «Овод», – узнал я.
Хава кивнула.
– Прощайте, Роман Осипович…
Подростки, шаркая и шелестя плевками, прошли; снова завыла пила.
Когда я вернулся, папы еще не было. Надрывно звонил телефон.
– Алло!
– Привет.
Марина. Моя невеста. Как бы невеста. Сейчас спросит, почему не звонил.
– Что не звонишь?
Только не оправдываться. Ни в коем случае не оправдываться.
– Маринка, я… был занят. Да, занят.
– А я тебе звонила… Мог бы номер набрать…
– Марина!
– Да.
– Ты меня слышишь?
– Да, говори.
– Мы не поженимся. Отец сказал, чтоб я женился только на узбечке. Да, серьезно. Алло… Алло, ты меня слышишь? Алло! Алло, Марина… Марин, я пошутил. Ну не молчи, я пошутил, алло! Ну говорю, пошутил… Пошутил!..
Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь – она всегда счастлива,
Чужая смерть – она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены…
Вечером они улетали.
Я стоял рядом с огромным чемоданом, в который был умят будущий интерьер «ташкентской комнаты». Корзина с виноградом и яблоками – дар Шухрата.
Пальме все время разговаривал по мобильному, отвернувшись и почесывая спину. Хава неожиданно заснула, прямо на плече Дана. Дан отнес ее в тень и теперь пытался прикрыть от шума и грохота аэропорта.
Только Леа в тюбетейке стояла рядом. На пальцах мутно горели кольца. С шеи свисали золотые цепочки в росинках пота. Темные, непроницаемые очки.
– Леа…
Стали объявлять какой-то рейс.
– Леа, я хотел вас спросить.
– Если насчет моей дочери, то бесполезно.