Утром дергался, приставал к людям, трепал лозунги, пощелкивал флагами порывистый сыроватый ветер. После полудня приударил хрусткий морозец, и с чистого неба торжественно стали опускаться редкие снежинки.
Через час на сером асфальте, разноцветно пестревшем лоскутками лопнувших воздушных шаров, бумажными цветами, ржавыми листьями, было соткано белое покрывало, накрахмаленное, хрустящее под ногами радостных людей.
Первый снег в этом году был особенно запашист, будто земляничные поляны, огуречные грядки, арбузные бахчи пропустили через себя зальдившуюся воду, слетавшую на землю звонкими снежинками.
Михаил перелез через деревянную решетку детского садика, расположенного напротив дома, где жила Ирина, и стал смотреть на ее окно. Но от окон Шурматовых веяло каким-то холодом. Чем дольше вглядывался в них Михаил, тем больше они казались ему пустыми, незастекленными проемами в крестах переплетов. Сидя на деревянной коняшке, расписанной яблоками, он так и сяк наклонял голову, чтобы уловить отблеск стекла, и только неловко избочась, понял наконец, что стекла никуда не делись, а просто окна — голые, без роскошных васильковых штор, от которых вечерами шурматовская квартира казалась залитой дневным светом. Праздник, и голые окна. Не побелка же в такой день?
Михаил еще посидел на коняшке, но ни одно лицо не промелькнуло в шурматовских окнах.
Сквозь пролом детсадовской решетки пролез с лыжами пацанёнок лет шести. Сам он кое-как протиснулся, а лыжи перед дырой раздвинулись крестом. Мальчишка даже и не попытался просунуть их, а увидев взрослого на коняшке, отцепился от лыж. Они упали, четко, деревянно щелкнув, и соединились. Хозяин их, заложив руки за спину, насупился, надул румяным мячом щеки и отошел от дыры. Дескать, какой бестолковый дядька, давно бы встал и просунул лыжи.
Михаилу не хотелось помогать маленькому лодырю, однако он слез с деревянной лошадки и подошел к нему.
— Слушай, не в службу, а в дружбу. — Михаил сел на корточки и достал лыжи. — Помоги, а? Поднимись на четвертый этаж, вызови Ирину из пятьдесят девятой.
Мальчик надулся еще больше и с обиженным видом отвернулся, не зная: брать или не брать лыжи?
— Э-э, да у тебя крепление ослабло, — пошел на хитрость Михаил. — Подтянуть надо, а то будешь валенком елозить по всей лыже. Да и резина отошла. Сходи, дружок, а? А я тебе и крепление подтяну, и резину прибью.
Малыш недоверчиво покосился на лыжу, которую дядька вертел как негодную, будто собирался выбросить; потоптался и повернулся к дыре.
— А снег не растает?
— Нет, нет, — заверил Михаил, — ты что. Пока ходишь, еще навалит. — Он услужливо раздвинул перед посланцем сломанные досточки.
Точно застиранная, изжелта-беловатая наволочь затянула небо. Воздух, хлынувший сверху, подмял под себя воздух спокойный, с торжественно-церемонными снежинками. Одни он сразу, словно ладонью, прижал к земле, другие снежинки взметнулись вверх и забились, замельтешили, как толкутся вокруг ночных фонарей мотыльки, пока не запутались в густом, быстром снегу.
Снег валил и валил. Посланец запропал, и Михаил был уже не рад своей затее. Разве можно на что-то надеяться после того, что произошло? «Блажен, кто верует», — говорит Громский. Вот именно, блаженный, повернутый, стало быть. Конечно, Ирина не выйдет. Так что зряшная затея, никудышная. Мальца только от лыж оторвал. Но почему все-таки у Шурматовых голые окна? Учинили поди перед праздником стирку, да не успели выгладить…
Едва малыш показался в подъезде, Михаил перемахнул через деревянную решетку и бросился к нему.
— Ну как, дружок?
Тот, вконец разобиженный, будто его крепко одурачили, увернулся от присевшего на корточки Михаила и, даже не взглянув на него, пошел к лыжам.
— Что она сказала? — повернулся ему вслед Михаил.
Посланец остановился и сердитым баском выкрикнул:
— Уехали они, вот сто! В длугой голод зыть.
— Как уехали? — затормошил его Михаил. — Кто тебе сказал?
Мальчик исподлобья посмотрел на него и, осознав всю важность своего положения, солидно пробасил:
— Бабуска наса, она все знает. Позавсела уехали.
Михаил перемахнул через забор, опрометью бросился к подъезду, взлетел на четвертый этаж и неистово заколотил кулаками по мягкой дверной обивке. Отдышался, прислушался — за дверью тихо. «Значит, уехали. Иру от института оторвали. Шурматов давно поговаривал об отъезде: охота-де на старости лет кости на югах погреть, купить домик с садиком и ковыряться в земельке, за фруктами ухаживать. Да, уехали… Ну что ж, прощай, Ирина Петровна, прощай…»
Не помня себя Михаил спустился вниз, возле садика оглянулся на знакомое голое окно, побрел, загребая туфлями снег. Потом остановился, крикнул мальчику: «Спасибо!» — и пошел домой, стараясь ступать на снег так, чтобы зря не рыхлить ослепительно чистой, чуть шершавой поверхности.
В последний день старого года Михаил с работы пошел пешком. Ему хотелось побыть одному, проникнуться счастливым ощущением нового, которое терпеливо дожидалось своего часа, чтобы войти в человеческий мир, и которой конечно же должно быть добрее старого…
Мало-помалу среди сплошного обвального гула он стал различать плотный перестук трамвайных колес, озорные выкрики мужиков, облепивших трамваи, рокочущее гудение грузовиков. Два раза возле него останавливались какие-то машины, которые, видно, приходилось ему разгружать на своей Машке. Удивляясь шоферской памятливости, он благодарно улыбался и махал рукой вперед: дескать, ладно, езжай, мне торопиться некуда.
Успокаивалась улица. Густые сумерки все плотнее сжимали Михаила. Но сегодня они почти не давили ему на сердце: в них не ощущалось той смутной, щемящей тревоги, какую они обыкновенно в себе таят. И он долго не мог понять, отчего это сегодня такие легкие сумерки.
Выгнувшаяся чашей еловая лапа, на черенок которой наступил Михаил, приподнялась и шлепнула его по коленям: очнись, мол, приятель, Новый год на носу! С этой разлапистой веской и пришел он домой.
Легкое приятное нетерпение подхватило его, и он бестолково засуетился, пока мать не осадила его:
— Будет тебе бегать. Лапушку еловую ваткой припороши, не то придут Таська с ребятишками, а у нас даже Новогодьем не пахнет.
Михаил поставил на телевизор трехлитровую банку с водой, сунул в нее широкую, как опахало, смолистую ветку и стал ее обряжать. Банку он обернул марлей, на иголки понацеплял клочки ваты и снежинки, которые настриг из конфетных и чайных золотинок. Золотицочные снежинки горели ломкими холодными огоньками, но все равно Михаилу казалось, что в хвое запутались настоящие электрические лампочки.
В детстве елок им с Таськой не ставили. На настоящей елке Миша был всего один раз, когда Костик пригласил его к себе. Это была не елка, а сказка. Звезды бенгальских огней сыпались вместе со снегом, густо валившим от вращения продырявленного фонаря-барабана. Цветные всполохи китайского фонаря неудержимо вовлекали в хоровод вокруг елки. На настоящем пианино весело играла Лиса Патрикеевна, мама Костика. Папа его, добрый и сильный Дед Мороз, брал под мышки детей и кружил их. И даже была настоящая Снегурочка с нежным голосом, от которой пахло снегом и хвоей…
Потом они сами с Тасей как-то раз насобирали по двору еловых веток, привязали их к Мишиной березовой клюшке, которой он гонял хоккейный мяч, и нарядили елку не хуже, чем у Громских.
Ближе друг к другу, чем в то далекое предновогодье, брат и сестра не были больше никогда.
Чем меньше времени оставалось до Нового года, тем тоскливее становилось Михаилу, будто сегодняшние сумерки запоздало легли на сердце. Было ясно, что Моховы не придут.
— Поди за Октябрьскую на тебя взбрындели. Таська, она ишь какая. То ей не так, друго не эдак. Не угодишь. Возомнилась, прямо куда там. Невелика госпожа, могла бы и пособить старухе. Наставлять-то всяк горазд. А потом поди скажет, у матери с Мишкой елка не убрана, телевизор не показывает. Да Ивана поди смутили. Накричали небось с Нинкой на парня. Он и поутих. Ох-хо-хо. Все с крутá, все с крутá. Остатнюю душевность выкричали.
Анна Федоровна села за стол, заставленный ею до краев разносолами и сдобой, но потом встала, видно, не могла найти себе места от безлюдья в такой праздник, и, подтянув ходики, оторвала последний листок численника.
Михаилу почему-то было стыдно перед матерью. Ему казалось, что мать жалеет его, считает несчастным и тяжело переживает за него. И в самом деле, Михаил чувствовал себя как-то одиноко, хотя сам отказался пойти с Громским во Дворец на бал: застеснялся своей неуклюжести, немодности; застеснялся незнакомого общества из местных знаменитостей — футболистов, да и мать не мог оставить одну.
Конечно, Анна Федоровна боялась остаться на Новый год одна-одинешенька: уж слишком неудобной и ожидающей была ее поза. Но Михаил стыдился своего одиночества, ему не хотелось выглядеть перед матерью никому не нужным, несчастным, и он тоже надумал похитрить.
— Полежи пока, мам. Еще целый час. А я сбегаю позвоню, чтобы меня не ждали.
— Ты бы хоть телевизор направил, — не поднимая головы, безнадежно, слабым голосом попросила Анна Федоровна.
— Да ты что как маленькая! Позвоню и приду, — рассердился Михаил. — Теле-еле-визор. Надо с получки новый покупать. А с этим только нервы трепать. — Он закрыл магнитофон, поставил на него банку с убранной еловой лапой и стал на табуретке бестолково вертеть телевизор, постукивать по нему, дергать сзади проводки. Потом смахнул паутину с кинескопной лампы и покрутил на лампе кольцо магнитной ловушки. Видимо, это кольцо повлияло как-то, и на телевизионном экране зашевелились бледные, призрачные тени хороводниц в снегурочьих кокошниках-снежинках.
Не меняя положения, Анна Федоровна подняла глаза на экран и мрачно определила:
— Хороводят девки.
Михаил от радости, что хоть как-то оживил телевизор, потрепал мать по плечу:
— Смотреть можно. А ты все — неумеха да неумеха. Это тебе не утюги чинить. Это, мам, э-лек-тро-ника. Михе Забутину только захотеть.