Девушка испуганно качнулась на кровати:
— Пожалуйста, не трогайте ее. Она совсем недавно уснула. Недоглядели — она и упала. Привезли вечером. Лежала спокойно. А потом заворочалась. Хотела сама, да упала. Хоть бы позвала кого. А мы ничего не могли сделать. Я вот самая ходячая. — Девушка опять виновато улыбнулась. — А так она была в сознании, говорила. Валерий Никитич сказал, что у нее удивительно сильное сердце. Если бы не сердце, могло быть и хуже.
Михаил с благодарностью взглянул на девушку. Бедная мать. Не захотела беспокоить людей. Все сама. Удивительно сильное сердце. Бьется рядом. Это из-за него. Не надо было ему уезжать учиться. Это он виноват. Он. Хоть бы все обошлось. Михаилу не терпелось что-то сделать, чтобы помочь матери, отдалить ее от смерти, ускорить выздоровление… Но боль душевная понемногу успокоилась, и время перестало подгонять Михаила: оно повернуло вспять, к истокам памяти, к матери…
До пенсии мать работала зольщицей на ТЭЦ. Полное название ее специальности звучало внушительно: машинист наружного пневматического золоудаления. И когда для записи в школьном журнале учительница спрашивала Мишу Забутина: «Кем работает мама?», он с гордостью называл мамину должность. На самом деле Миша не раз бывал у матери на работе и знал, что такое зольщик. Самая грязная работа. Правда, не такая скучная, как у дворника или уборщицы. Даже есть две кнопки. Нажмешь одну — из шнека в кузов самосвала зола валит. Мише многие работы правились: плотника, шофера, кондуктора трамвая и даже грузчика. Грузчики почти все силачи. А работа матери не шибко нравилась. После нее надо сутки в ванне отмокать и еще сутки вехоткой торкаться. Тогда только можно на люди показаться. Наверно, потому мать не ходила на родительские собрания в школу. Да ей там и делать было нечего. Миша учился неровно, но двойки приносил редко. В шестом классе даже чуть не вышел в ударники. И озорничал в меру. С ним хлопот не было.
Отца Миша помнил плохо. Ему исполнилось пять лет, когда отец бросил их. Но мать на алименты не подала. Что поделаешь, коли жизнь так повернулась? С каждым может случиться. Было ли это смирение, прощение или еще что?.. А может, просто из-за своей малограмотности мать боялась идти куда-то в суд, просить кого-то писать всякие бумаги-заявления?
Миша был уличным пацаном, от матери ничего не требовал да и сам ей почти не помогал. Разве когда в магазин за хлебом бегал. Сестра Таисья рано отбилась от дома, нагуляла девочку и все куда-то вербовалась, моталась по белу свету… Объявилась она нежданно-негаданно.
Миша только что надел школьный костюмчик, скрипучие полуботинки и, стесненный новой одежкой, неловко прошелся по комнате. Разоделся как маменькин сынок. Хорошо еще, что сегодня первое сентября. Многие пацаны в обновках — не будут смеяться.
В дверь постучали. Подталкивая впереди себя замухрышечку лет пяти в спущенных чулочках, вошла невысокая женщина с обветренным лицом, одетая в брезентовый дождевик с откинутым капюшоном. Миша сестру не узнал, но сердце подсказало, что перед ним Тася. Она уверенно поставила допотопный чемодан с металлическими уголками, перетянутый багажным ремнем, и протянула Мише руку. Он растерянно сунул в темную ладонь свою руку, тотчас выдернул ее и, застеснявшись, схватился за портфель.
— Да постой, куда же ты, Мишка, брат? — притянула его за плечи Таисья. — По случаю нашего приезда мог бы и не ходить в школу. Вот племянница твоя, Нинулечка-красотулечка, — обернулась она к дочке, которая держалась за ручку багажного ремня, не веря, что они с матерью остановились здесь надолго.
Миша отвел глаза в сторону, не зная, куда деться от стеснения и неловкости.
— Мне в школу надо, — высвободился он из рук сестры и виновато пояснил. — Сегодня первое сентября.
Таисья растерялась, нарочито хохотнула и по-свойски шлепнула брата по плечу.
— А я, брат, зашилась совсем, счет дням потеряла. Ну ладно. Раз первое, тогда конечно. Надо идти. Смотри, в честь нашего приезда пару не схлопочи.
Миша хотел сказать, что мама на работе и что в первый день им отметки не ставят, но побоялся еще больше обидеть сестру. И так поди разобиделась. Приехали, а родной брат даже не побыл с ними. Но с другой стороны, Миша был рад освободиться от той неловкости, какую испытывал наедине с сестрой…
После десяти лет скитаний Таисью потянуло к оседлости, к своей семье, и она, прожив с матерью и братом два месяца, сошлась со вдовым Иваном Моховым и перебралась с дочерью в его квартиру. Иван переманил с Вятки всех своих братьев и сестер, и по большим праздникам моховская родня всем колхозом заваливалась к тете Нюре на пироги. Мише шумные застолья не очень нравились, и он уходил из дому.
Грузная, неповоротливая мать при гостях преображалась. И тогда точно кто-то протирал ее тусклые, словно подернутые котельной пылью глаза и щеки. Сухие глаза влажно блестели, и румянец с глянцем проступал на щеках. И горло ее будто очищалось от сгустков котельной сажи — голос становился чище и моложе. Она уже не переваливалась с боку на бок и не сотрясала своими тяжелыми шагами пол, а двигалась быстро, легко, несуетливо. Она как бы становилась главой одного большого семейства Забутиных и Моховых.
К девятому классу Миша вытянулся, обликом погрубел, и теперь во всякое гостевание Моховы пытались устыдить его: мужик-де вон какой выдурел, паспорт получил, а даже кагорчику с родней не пригубит. Миша никак не мог привыкнуть к своей взрослости, краснел, тушевался, бормотал: «Рано мне еще» — и уходил на кухню якобы звать соседей. Забутины уже со счету сбились, жили они с подселением, и много соседей перебывало во второй комнате рядом с кухней. Пожалуй, больше других держалась молодая пара Деревяшкиных. Но они были некомпанейскими и ни в какую не шли посидеть у тети Нюры.
Чуть ли не под руки Мишу вели к столу и заставляли петь. Он не ломался и, ребячливо качая головой, задорно начинал:
Утром, только зорька
Над землей встает,
Звонко на дворе
Наш петушок поет.
Мать сначала с умилением смотрела на сына, потом горбилась, и ее сильные руки с набухшими венами соскальзывали со стола и падали на колени. Она вспоминала родную деревню, из которой пятнадцатилетней девчонкой ушла на поиски счастья.
Таисья, как всякий человек, лишенный слуха, петь любила и знала много песен, но стоило ей открыть рот — все с жалостью смотрели на нее. Она мычала каждый слог и строчку заканчивала петушиным выкриком.
Миша помнил всего несколько школьных песен. Из них он всякий раз пел только две, самые взрослые: «Петушок» и «Там, вдали за рекой». После «Петушка» нежным и чистым голосом он выводил:
Там, вдали за рекой
Засверкали огни.
В небе ясном
Заря догорала…
Моховы замолкали. Растроганная Таисья обнимала брата: «Миха, братишка…»
Мать смотрела на шифоньер, где лежал семейный альбом, и оживали для нее образы дорогих ее сердцу людей. И все знали, что после сыновней песни она достанет альбом и будет перебирать пожелтевшие фотографии и рассказывать: «Это тятя с маманей на ярманку в Ирбит ездили — там снялись. В кителе Георгий — Таськин и Мишкин отец, с фронта карточку прислал… Это он уже в шестьдесят третьем к фронтовой подруге от нас ушел. Двадцать пять годков прожили мы с Жорой. Детясли, сорок девятый год. В нижнем ряду, самая полненькая — Таська. Все ее колотили: никому не могла дать сдачи. Мишка в первый класс пошел. Рвался в школу. Все на лету схватывал. А Таська нет. Пока дойдет до нее…. Не шла учеба — частенько двоечки приносила…»
В конце показа мать торжественно, будто в первый раз, поднимала кверху самую большую фотографию.
— А это мы в прошлое ваше гостевание снимались. Вся родня: и Забутины, и Моховы. Внучка-то у меня, — она с нарочитым удивлением смотрела на Нинку, — вот вымахала. Как летит времечко. А здесь еще совсем крошка, за мамкин подол держится.
— Где, где? — галдели дети Моховых, точно никогда не видели фотографию. — Покажите, баб Нюр.
Мать вставала со стула, чтобы ребятня не дотянулась до снимка, и ждала, пока к ней не подбежит внучка.
Нина, превратившаяся в светлоглазую толстушку с ямочками на щеках, запоздало спрашивала:
— Бабушка, где я? Где я, бабушка?
Мать отдавала фотографию внучке, и Нина в окружении братьев и сестер по порядку называла всех изображенных на фото и, капризно гундося, жаловалась:
— Ба-а, а Мишки нету. Он с нами не фоткался.
— Не фоткался, Ниночка, не фоткался, — грустно вздыхала мать.
Миша фотографироваться не любил. В зеркало на себя посмотрит — вроде бы ничего парень, симпатичный: одни волосы чего стоят. Да и девчонки поглядывают на него. А на фото он выходил некрасивым. Глаза вечно подслеповатые. Нос — как у Буратино. Губы так сожмет, что вроде вообще безгубый. И сильный, волевой подбородок куда-то девается. В общем смотреть не на что. Сам на себя не похож. Даже волосы собьются набок. Потому Мишиных фотокарточек в семейном альбоме не было. Кроме той, где он, лысый ушастик, скованный новой одежкой, растерянно смотрит широко раскрытыми глазами: в первый раз — в первый класс.
Мать же думала о приближающейся старости. Кто на склоне лет накормит ее, подаст воды, допокоит? На дочь надежды никакой. Совсем очужела в странствиях. Остепенилась вроде и гостюет по выходным, да не распахнулась душа ее для родных. А как хочется матери дочерней сердечности!.. Не стряслось бы такого с Михаилом. Попадет ему какая-нибудь нечуть, прижмет каблуком — и нет до матери дела. Как-то оно все сложится? Умереть бы при своем уме и в здравии…
Два дня сидел Михаил возле матери, и только на третий она открыла глаза, но сына не узнала. Речь у нее отнялась, она хотела что-то сказать, но только больше скривила рот. Михаил стал поить ее из ложечки яблочным соком, пока она не поперхнулась, и пристально посмотрел в выцветшие до голубизны глаза ее, все еще надеясь увидеть в них радость узнавания.