Она узнала его на другой день после того, как у нее побывали Таисья с Иваном. Первой, придя в сознание, мать узнала сестру, и это обидело Михаила.
Еще через два дня она заговорила. Сведенный рот ее по-прежнему был неподвижен, но язык все-таки выдавливал какие-то жалкие звуки.
— И-иша-а, у-ши-ись-сь, — составила мать первую фразу.
Михаил отчаянно замотал головой:
— Не-е, мам, завтра еду забирать документы.
Михаил подыскал себе работу поблизости от больницы — устроился водителем автопогрузчика на базу стройматериалов. Вечером прямо с работы он приходил к матери и бодро спрашивал ее:
— Мамуся, как здоровьишко? Хватит валяться. Давай, давай…
Потом около часа сидел возле нее и шутливо передавал приветы от соседей, собирал дворовые новости. Когда уже не о чем было говорить, он устало вздыхал:
— Да-а-а. Такие вот пироги. Да-а-а… — и хотел взглянуть на часы, но не решался: мать увидит — обидится.
От этого бестолкового «да-а-а» ему становилось неловко. Мать, когда была здоровой, часто обрывала пустопорожнюю тянучку поговоркой: «Нечего сказать — и „да“ хорошо». Михаил как бы нечаянно смотрел на часы и, потрепав мать по плечу, решительно вставал:
— Ну я, мам, побежал. Что тебе принести? Ладно, до завтра. Пока.
Мать с любовью смотрела на Михаила и, довольная, выглядывала из-за доски: смотрите, мол, какой у меня внимательный и заботливый сын.
В первый день весны Михаила прямо у окна передач встретила взволнованная, разрумянившаяся Ирина, соседка матери по палате. Девушка стояла, спрятав руки за спину, прислонившись к стене. Увидев Михаила, она оттолкнулась от стены и, качнувшись, подалась вперед. Он поддержал ее, и она оперлась на его руку. Идти по больнице с Ириной под руку Михаил стеснялся: к матери пришел или к девушке? И вместе с тем с ней ему было хорошо. Он почувствовал, что нужен ей.
Ирина устало остановилась у окна и широко раскрытыми глазами посмотрела на Михаила.
— Михаил, знаете, какая у вас мама? Вы-то знаете, конечно. А мы, больные, представить себе не могли. Простая женщина — и такая сила духа. Она у вас молодец. Ну прямо необыкновенная. Ночью тетя Катя умерла. Та, которая слева от двери, все стонала. Отмучилась, бедненькая… Ее смерть угнетающе на всех нас подействовала. Наша палата, сами знаете, не из веселых. А тут и вовсе… Если бы не тетя Нюра, не знаю, что и было бы. Ведь на место тети Кати никто ни в какую из новеньких не шел. Утром наша палата даже не позавтракала. Ваша мама ухватилась за шарф, который вы вчера к спинке кровати привязали, подтянулась и сама, без моей помощи села. Отдышалась, успокоилась и меня зовет. А я сама пластом лежу — все тетя Катя из головы не идет. Тогда тетя Нюра попробовала встать на ноги. Ноги не держат, и она опустилась на пол. Опустилась, значит, и поползла к тети Катиной койке. Мы поняли, в чем дело, молчим, а сами переживаем, что дальше будет.
— Что же вы, надо было позвать кого-нибудь. «Молчим», «Что дальше будет» — нельзя же так, — возмутился Михаил.
Ирина укоризненно покачала головой.
— Не поняли вы. Тетя Нюра сама хотела. Понимаете, са-ма. Она все твердила: «Я сама, дорогие. Я сама». Передохнула, ухватилась за спинку кровати и подтягивается. Подтягивается и приговаривает: «Выручай, сердечко мое. Ты у меня сильное — не подведи». — Ирина часто заморгала и, отвернувшись к окну, достала из халата платочек. — И еще она говорила: «Не нужна тебе, Катенька, такая память. Не будем, голубушка, больше, не будем. Ты уж прости нас, слабых. Упокойся, милая, спи».
Расширяясь, влажные глаза девушки посмотрели прямо в глаза Михаилу и вздрогнули, словно в чем-то признаваясь.
Необыкновенная нежность захолонула душу его, и он взял Ирину за руку. Маленькая холодная рука едва шевельнулась, потом еще раз, осязая, что такое мужская рука, и затихла, уже ничего не ощущая, будто растаяла — в ее тепле.
Михаилу хотелось чувствовать и чувствовать девичью руку, и он хранил, запоминал ее прикосновение. Откуда-то издалека и в то же время совсем близко, почти у самого уха Михаил услышал Ирин голос:
— А потом… она долго… лежала, — совсем тихо, задумываясь после каждого слова, продолжала Ирина, — на тети Катиной… кровати. Мы уже подумали, не случилось ли чего. И я побрела к ней. Тетя Нюра лежала с открытыми глазами, усталая, но какая-то просветленная. Она взяла меня за руку… — Девушка замолчала, словно сравнивала тепло рук: матери и сына, и как-то напряженно-звонко сказала: — «Красна девица вила ку-дерышки…» — запела ваша мама.
Этой песней мать начинала застольное пение. Начинала тихо, голос ее срывался, дрожал. В нем перекатывались не то горошины, не то камешки. В нем что-то свистело, хрипело. И всякий раз Михаил переживал, как бы этот слабый ручеек не обмелел, не высох. Но всегда из мучительного ломкого зачина мать выводила песню на вольный простор, где ее подхватывал Михаил, а потом Моховы…
В этот день мать с нетерпением ждала сына. Она сидела, положив руки на колени. Сидеть и ни за что не держаться ей было трудно, но мать не просто сидела: она еще пробовала разжимать скрюченную кисть левой руки, дотягивалась до пола почти неподвижной левой ногой, пробуя хоть чуточку привстать на нее. Скованные недугом рука и нога совсем не слушались ее, и те, едва заметные, движения давались ей с великим трудом.
Не успел Михаил подвинуть стул, чтобы сесть возле матери, как Ирина, остановившаяся в дверях, ойкнула:
— Ой, чуть не забыла, Михаил, Валерий Никитич сказал, чтобы вы учили маму ходить.
Мать протянула сыну руки и попыталась встать.
— Да, Миша, поддержи меня. Надо разрабатывать ногу, да и рука не владеет — не забудь принести завтра резиновый мячик. Буду мять, руку тренировать.
Михаил взял мать за руки и, пятясь, повел, как учат ходить встающих на ноги малышей.
Целыми днями мать разрабатывала руку, сжимая резиновый красно-синий мячик. На него же она ставила онемевшую ногу, старалась удержать его и оживить осязание, ощутить, какой он, этот мячик. Ее выписали. Она, казалось, этому была не рада. Когда Михаил приехал за ней на такси и кинулся в палату, мать, одетая во все выходное, успокаивала Наташу, девочку с одуванчиковой головой:
— Наташенька, я-то скоро вернусь, а ты уж насовсем выздоровеешь. И побежишь, даже Миша не догонит, — пошутила она, и девочка улыбнулась.
Дома Михаил разобрал постель, уложил мать. Она ослабла после дороги, и пальцы ее оживающей руки крупно и неровно тряслись. Мячик мать с собой не взяла, постеснялась: пусть другие потренируются. Михаил достал из шифоньера клубок шерстяной пряжи, вставил его в трясущуюся руку матери и осторожно сжал ее вздрагивающие пальцы на клубке. Потом он схватил бидон, кастрюлю и побежал в пельменную и по магазинам.
Его жизнь наполнилась заботой о матери. Еще он пообещал Ирине навещать ее, не каждый день, как мать, но хотя бы раз-два в неделю.
Анна Федоровна целыми днями сидела на кухне и смотрела в окно.
Акации и липы должны были вот-вот открыть свои почки. Тополиные уже лопнули: их горький сильный запах с майским порывистым ветерком влетал в форточку, щекотал ноздри старухи. Она по-детски морщила нос, почесывала его и едва слышно чихала. Тополиный запах наполнял ее скучное сидение у окна слабым смыслом и обострял чувства. Однажды она не выдержала, пошлепала в ванную, где сняла со швабры-«лентяйки» тряпку, и, опираясь на швабру, вышла на улицу и ослепла от белого света, оглохла от сумасшедшего верещания птиц. Все это было жизнью, от которой ее только что отделяло горячее, в грязных потеках стекло.
Из почек акации уже высунулись белесые гребешки листочков; старуха провела по ним рукой и, взмокшая от слабости, поплелась домой. Так в первый раз после больницы Анна Федоровна вышла на улицу. Конечно, полностью она не выздоровела. Но лицо ее немного выправилось, пальцы левой руки хоть и тряслись, но могли сжиматься и разжиматься. На больную ногу можно было вставать.
Михаил согнул матери из медной трубки клюку, составил из кругляшков текстолита, плексигласа и расчески наборную ручку. Теперь Анна Федоровна подолгу сидела на лавочке возле дома, а к приходу сына готовила ужин. Вновь по субботам, когда Михаил еще спал, она, как в былые времена, затевала стряпню. Вновь на тети Нюрины пироги всей оравой стали наезжать Мохавы.
Теперь Михаил после работы спешил не домой, а в больницу, к Ирине. Девушка ждала его в тенистой беседке больничного сада или выбегала прямо на дорогу, щурясь от вечернего солнца. Выбегала она тогда, когда чувствовала себя совсем хорошо и хотела показать Михаилу, что выздоровела. Но иногда тело и ноги слушались ее плохо. От запаха бензина, который приносил с собою Михаил, на сердце у нее почему-то становилось тревожно. Она впадала в отчаяние и вела себя с Михаилом холодно и порой дерзко.
К резким переменам в настроении Ирины Михаил никак не мог привыкнуть. Ему казалось, что это от ее превосходства над ним. Она девушка красивая, чемпионка всяких математических олимпиад, училась не где-нибудь, в самом МГУ; из-за болезни перевелась на физмат местного пединститута. Родителей ее он не видел, но представлял Шурматовых похожими на Громских. Конечно, у такой девушки поди от парней отбою не было. Ему даже не верилось, когда она чуть ли не со слезами на глазах говорила:
— Мне кажется, ты меня бросишь. Вот вылечусь и бросишь.
Не зная, как доказать свою любовь, свою верность, Михаил вскидывал большие руки, бессильно сжимал кулаки:
— Да я, да я… — обнимал Ирину, целовал ее солоноватые глаза. — Да что же ты говоришь такое. Я тебя люблю, понимаешь, люблю и буду любить всякую: слепую, хромую, недвижную…
В конце мая, в слякотный вечер мать и сын Забутины смотрели телевизор. Михаил только что приехал от Ирины. Удивительно, как на нее влияет погода. И это ему было непонятно. Ну хорошо, погода. На многих действует. Морось, промозглость, и на душе слякотно. Но он-то, Михаил, должен как-то влиять на Ирино настроение? Ему-то всякая погода по душе.