— Что вы думаете о моих платных чтениях? Идея старая, и, скажу вам прямо, она меня очень соблазняет.
Форстер привык к манере Диккенса приступать к деловым вопросам сразу, без подготовки. Но все же он не ожидал, что речь зайдет о платных чтениях, и хмурится. Думает несколько мгновений и говорит брюзгливо:
— Вы хотите знать мое мнение?
— Да.
— Я не собираюсь отказываться от своих взглядов. Основания для возражений остались те же, что и раньше.
— Неужели те же?
— Да, если не считать, что к ним прибавились новые. Могу их повторить, если вы забыли. Я и теперь считаю, что платные чтения для вас — это подмена высокого вашего назначения как писателя более, я бы сказал, низменным, замена возвышенных целей банальными…
— Ох, дорогой Форстер, вы все тот же…
— Я не считаю человеческой добродетелью измену убеждениям. К тому же вы напрасно полагали, что для меня отпали и другие поводы, по которым я возражал и буду возражать.
— Припоминаю, что вы считали это занятие — чтение собственных произведений с эстрады — недостойным джентльмена. Пустое! Эти две леди, к которым мы тогда обратились за советом по сему пункту, высказались против вас.
Форстер делает гримасу:
— Я не хочу говорить неуважительно об этих леди, но их мнение не играет для меня никакой роли. Это вы предложили выслушать их мление. Вы хотите выставлять себя напоказ, а это унижает вас как писателя.
Диккенс отмахивается гусиным пером. Но Форстер не обращает внимания на этот жест.
— Еще я должен…
Диккенс перебивает:
— Позвольте! Я выставляю себя напоказ независимо от того, в чей карман идут деньги. Вы об этом подумали? Половина зрителей на моих чтениях с благотворительной целью совершенно уверена, что мне платят деньги. Из двадцати пяти приглашений, которые я получаю еженедельно, в двадцати я нахожу одно и то же: запрос о моих условиях. Вот только что получил два запроса — из Гринока и Абердина.
Он берет два письма со стола.
— Взгляните! Гринок запрашивает, соглашусь ли я читать за сто фунтов. Абердин пишет, что, хотя его театр значительно меньше, чем в Эдинбурге, но, может быть, я соглашусь приехать. Повторяю, половина слушателей убеждена, что я получаю деньги за чтения!
Лицо Форстера подчеркнуто выражает готовность слушать любые доводы.
— Вы меня перебили, — вставляет он. — Мы говорили не о ваших чтениях в пользу благотворительных и просветительных учреждений, а о ваших планах превратить эти чтения в профессию. Допустим, что половина аудитории полагает, будто бы от кого-то вы получаете деньги за выступления, — меня это не интересует. Меня интересовало и интересует лишь то, что
«сцена» как профессия имеет столько теневых сторон и недостатков…
Диккенс нервничает, он снова перебивает:
— Неужели вы полагаете, что они представляют для меня какую-нибудь опасность?
— Нет, не полагаю, — резко говорит Форстер. — Но я хотел бы вам напомнить, что Шекспир не любил своей профессии актера потому, что опасался вредного ее влияния на благородный его дух.
— Я не знаю, никого, кто проявлял бы такое же самоотречение, как актер и так же великодушно заботился о своих братьях по ремеслу.
— Актеры могут вызвать удивление — в личной их жизни или в общественной, — хмурится Форстер, — но значение сценического искусства ни в какой мере не может ослабить свидетельства великого Шекспира против неблагоприятного влияния сцены…
Он делает паузу, искоса смотрит на Диккенса, который в этот момент не отрывает взгляда от голых деревьев за окном. Затем Форстер кончает фразу:
— …против распущенности нравов, против поведения актеров, не всегда совместимого с семейным долгом…
Диккенс молчит, смотрит по-прежнему в окно и барабанит пальцами по столу. Форстер тоже молчит, затем кладет руку ему на плечо и говорит мягко:
— Вы всегда, мой дорогой, внемлете советам относительно ваших книг, но… Но они вам не нужны, когда дело идет о том, на что решиться в жизни. Может быть, вы сами не вполне сознаете, насколько ваше решение читать с эстрады связано с вашими семейными неприятностями.
Рука Форстера продолжает покоиться на плече Диккенса. Тот тяжело откидывается в кресло, опускает голову, захватывает в ладонь бороду, молчит, затем говорит глухо:
— Вы единственный человек, с которым я могу о них говорить… Но я помню все, что услышал от вас. Я сегодня так много об этом думал. И я слишком хорошо знаю, что вы не можете мне помочь, и никто не может…
Разговор окончен.
Весна холодная, но он — в Гэдсхилле. Пустынный дом. Перестройка еще не закончена. Но он здесь, в этом кирпичном доме, построенном, быть может, еще при Георге Первом. Впрочем, пристройки и надстройки, которые уже сделаны, вносят такую сумятицу в ранний георгианский стиль, что джентльмен строгого вкуса всплеснул бы руками.
Пустынный дом. Но и дом на Тэвисток Сквер не очень теперь населен: второй сын, Уолтер, — в Индии, служит субалтерном в шотландском полку; Фрэнк обучается во Франции коммерческим наукам; Сидней готовится поступить во флот, он в морской школе; нет в Лондоне тринадцатилетнего Фредди и десятилетнего Гарри, они тоже в закрытых школах. Кто же в Лондоне? Старший, Чарльз. Он уже закончил в Лейпциге свое коммерческое образование, теперь он служит в солидной торговой фирме и скоро поедет в Гонконг, он будет негоциантом. Дома — дочери Мэмми и Кэтти, которая, по-видимому, превратится в миссис Коллинз, выйдет замуж за брата Уилки. Дома — шестилетний Эдвард.
И дома Кэт и Джорджина.
Весна холодная, но Диккенс — в Гэдсхилле. Он начнет чтения «Сверчком у камелька». По ночам он не спит, а днем, чтобы забыться, разучивает до изнеможения «Сверчка у камелька». Для чтения надо переделать повесть, как переделал он «Рождественский гимн». Он мог бы разучивать повесть и на Тэвисток Сквер. Но у него нет сил репетировать в Тэвисток Хаузе.
Он не только решил «выставлять себя напоказ», он принял также более важное решение. Никакая сила в мире не заставит его отказаться от этого решения.
Лондон наполняется слухами. Этим слухам не верят, — это слишком невероятно; это сплетни, досужие сплетни, они идут из театральных кулис. Чарльз Диккенс никогда не способен на такой вызов общественному мнению.
Но недели идут, и слухи крепнут. Все чаще мелькает одно имя, которое каким-то загадочным образом вплетается в слухи. Может быть, это и в самом деле гнусная сплетня — имя молоденькой актрисы рядом с именем Чарльза Диккенса? Но если это так, кто-то усиленно заботится о том, чтобы слухи окрепли. Да, рядом с именем Чарльза Диккенса упоминают имя молоденькой актрисы Эллен Лоулесс Тернан, дочери миссис Тернан. Быть может, это все-таки гнусная сплетня?
Но лондонцы блюдут мораль и нравственность, это всем известно, и бедняга Артур Смит, администратор, возбужден и взволнован.
Вечером двадцать девятого апреля 1858 года Чарльз Диккенс впервые поднимается на эстраду как профессиональный чтец-исполнитель. А вдруг найдутся ханжи, которые осмелятся бросить осуждение Диккенсу? Мистер Смит холодеет от ужаса.
Задолго до назначенного часа людская толпа заливает Сен Мартин Холл. На эстраде стол с пюпитром. Диккенс появляется в дверях. Его встречает вой приветствий и грохот рукоплесканий. Артур Смит вытирает пот со лба.
Диккенс уже простился с пристрастием к смелому соседству ярких красок в костюме. Он избрал черные и серые тона: темносерый фрак, брюки чуть посветлее и черный жилет, оттеняющий обнаженную крахмальную грудь, замкнутую вверху широким черным галстуком. Но в петлице яркая бутоньерка— словно некий символ его любви к красочности.
Он идет, как всегда, чуть-чуть подавшись вперед правым плечом, поднимается на эстраду, кладет на стол перчатки и книгу и обводит взглядом зал. Усы не закрывают рта, они переходят в темную прямоугольную бороду; темные, чуть пепельные волосы зачесаны наверх и падают по обе стороны широкого и высокого лба. Но на щеках будто врублены складки, а усталые глаза кажутся еще больше, чем всегда, — под ними темная, глубокая синева.
Он начинает говорить о том, что с этого дня он может считать себя профессиональным чтецом и не видит в сей профессии ничего предосудительного, ничего унижающего достоинство. Он это обдумал, и суждение его по этому вопросу — твердое и окончательное.
Затем он раскрывает книгу, а в правую руку берет палочку, напоминающую дирижерскую. И медленно произносит: «Начал чайник! Не говорите мне о том, что сказала миссис Пирибингл».
И уже через момент Сен Мартин Холл в самой гуще спора о том, кто же начал первым — чайник или сверчок? И всем присутствующим кажется очень важным установить это обстоятельство, настолько важным, что они стараются не дышать. Они слушают подробное описание сварливого чайника, им кажется, будто это не чтец чертит в воздухе вензель своей палочкой, а в самом деле с чайника слетает крышка, и не голос чтеца ритмически спотыкается, а содрогается косец на верхушке голландских часов, и не палочка взлетает, а из чайника вырывается вверх легкое облачко. А когда они слышат: стрек-стрек-стрек, им кажется, что так натурально не мог бы стрекотать и реальный сверчок; а когда начинается гонка между сверчком и чайником и гудение упорного чайника чередуется со стрекотанием сверчка, — Сен Мартин Холл испытывает такой азарт, какой ведом только истому спортсмену.
Но вот чтец чуть-чуть склоняется набок и смотрит вниз, на существо, которого нет рядом с ним, смотрит так, что все решительно уверены, будто перед ними мистер Пирибингл, шести футов шести дюймов росту, а рядом с ним его крохотная супруга.
Летят секунды, и каким-то чудом исчезает мистер Пирибингл, и раздается мелодическое, звонкое восклицание крохотной супруги, а затем неспешное басовитое гудение доброго Джона. И на глазах всех лицо чтеца испытывает чудесную метаморфозу, — кажется, будто борода растворяется в воздухе, обнажается гигантский подбородок, на этот подбородок свободно можно повесить чайник; а в округлившихся глазах ничего нельзя прочесть, кроме тугодумия и доброты, и все лицо разрастается в некое подобие лошадиного, — ведь недаром добрый Джон столько лет занимался извозным промыслом. Но вот начинают мелькать все чаще реплики супругов. Слушатели могут поклясться, что на эстраде — двое, а у дирижерской палочки — магические свойства. То она медленно и осторожно плывет прямо в зрительный зал, и зрители видят, что она поддерживает запеленутого младенца, которого протягивает Тилли Слоубой, то она заставляет возникать в воздухе кость от окорока и булку с поджаристой корочкой, то вычерчивает в два взмаха острые, как гвозди, плечи преданной Тилли, то…