Дела домашние
МЫ ГОВОРИЛИ о хозяине. Ну, а хозяйка? И она тоже блистала? Умела легко взять с мужем тот же верный тон, который он сам умел находить с другими? Нет и еще раз нет! Именно поэтому отчасти так неудачно сложились их отношения после двадцатилетней супружеской жизни. (За это время Кэт родила десятерых детей, и, кроме того, несколько родились мертвыми.) Диккенсу, вообще говоря, нужна была бы подруга мощностью этак в сорок нормальных человеческих сил. Едва ли нашлась бы на свете такая женщина. Его жене, во всяком случае, эта роль была явно не по плечу. Кэт была приветлива, добра, нетороплива и довольно слабохарактерна. Она любила покой и тишину. Все, что требовало энергии, напряжения, причиняло ей муки. Она была поглощена домашними делами, любила детей, беспокоилась о них, пеклась об их здоровье, любила поговорить о малышах, о материнских радостях и печалях, о рукоделии. Она была дружелюбна и нежна и требовала от жизни только одного: чтобы ей дали спокойно жить в кругу своей семьи. Любая деятельность — и умственная и физическая — была ей не по душе: она неуклюже двигалась, то и дело спотыкалась, падала, что-то роняла, забывала, где что лежит и как с чем обращаться.
Могла ли такая женщина угодить своенравному и требовательному супругу? Для этого у нее не хватало ни темперамента, ни энергии. Мешали и частые роды. В молодости она старалась делать все, что могла. Она безропотно позволила мужу оторвать себя от детей, потащить куда-то за океан, возить по всей Америке, где на нее глазели, как на обезьяну в зверинце, где ей приходилось мириться с грубостью и разнузданными нравами. Ради него она исколесила всю Европу, путешествуя и днем и ночью, терпела тысячи лишений и опасностей. Она принимала его гостей, заставляла себя вести длинные разговоры на тысячу и одну совершенно не интересующую ее тему. Она десятки раз сопровождала его в поездках по Англии и Шотландии, присутствовала на торжественных церемониях, сидела рядом с ним на десятках трибун, с тоской внимала множеству скучных речей. Кончая очередной выпуск каждого романа, Диккенс тотчас же читал его жене, и она слушала, тщетно стараясь почувствовать такой же интерес к его произведениям, как и он сам. Она напрягала свою память и портила себе нервы, выступая в его спектаклях, когда все в ее доме периодически переворачивалось вверх дном. И, наконец, она без всякого возмущения и раздражения постепенно уступила место хозяйки дома и матери семейства Джорджине, своей сестре.
Частые беременности отнюдь не пошли ей на пользу, и после рождения десятого ребенка она сделалась несколько инфантильной — впрочем, и в самые лучшие времена муж никогда не относился к ней, как к взрослой. До свадьбы они, по-видимому, были влюблены друг в друга не меньше, чем подавляющее большинство других юных пар: то есть достаточно сильно желали друг друга, чтобы решиться на брачную церемонию. Однако с самых первых дней их супружескому счастью мешали две привязанности Диккенса: сначала к Марии Биднелл, а затем к Мэри Хогарт. Иными словами, он сразу же дал почувствовать Кэт, что она, если можно так выразиться, жена-заместитель, лицо временно исполняющее обязанности жены. Но добродушную и нетребовательную Кэт не обидело даже это, и, когда в ее доме стала распоряжаться Джорджина, она была, пожалуй, даже благодарна сестре. По-настоящему тягостно, более того — нестерпимо было для нее другое: постоянные размолвки с мужем. Да и как им было ужиться вместе, этим супругам, так мало подходившим друг к другу и по характеру и по темпераменту! Шли годы, и разлад, естественно, становился все глубже, да и Диккенс с годами становился все более своенравен, беспокоен и раздражителен: сказывалось напряжение от непомерной работы, от бесчисленного множества обязанностей и забот. Вскоре после того как он основал «Домашнее чтение», Кэт впервые предложила ему расстаться.
Несколько лет он не желал даже слышать об этом. Он говорил, что их первый долг думать о детях и ради них оставаться вместе. Однако едва ли он говорил ей о главной причине — той, о которой действительно думал в первую очередь. Дело в том, что развод мог бы серьезно повлиять на его общественное положение. Нельзя забывать, что Диккенс был прежде всего обязан своей славой идиллическим описаниям семейной жизни, супружеского счастья и безмятежных вечеров у пылающего камина. Именно они помогли ему завоевать и сохранить любовь читателей. Наконец, как истинный сын своей эпохи, он не подвергал сомнению ее нравственные устои и всегда заботился о соблюдении приличий. Так однажды, живя в Париже, они с Кэт по просьбе Сэмюэла Роджерса пригласили обедать одну актрису. Во время следующей своей поездки в Париж Диккенс выяснил, что эта актриса любовница какого-то английского лорда и что в парижском свете это обстоятельство ни для кого не является тайной. Диккенс немедленно велел жене объехать всех дам, присутствовавших на злополучном обеде, и, «не вдаваясь в подробности, сказать следующее: тебе стало известно, что ее репутация не безупречна, что Роджерс совершил ошибку, открыв для нее двери нашего дома, и что, ничего не говоря ему, ты считаешь своим долгом объяснить все им, так как именно ты познакомила их с нею. И сделать это нужно без промедления». Короче говоря, у Диккенса были достаточно веские основания соблюдать декорум. Если бы он не был так вспыльчив, так неуравновешен, если бы не был актером, а порой и сущим дьяволом; если бы не титаническая работа и тревоги, доводившие его иногда до полного исступления; если бы не глупцы, которых приходилось терпеть, сохраняя довольный вид, автору этой книги не пришлось бы писать главу о домашних делах Диккенса, и его судьба (а с нею и судьба его произведений) сложилась бы совсем иначе.
Глупее всех в этой истории вели себя Хогарты: отец, мать, тетка и младшая сестра Кэт. Их болтовня и привычки крайне раздражали Диккенса. «Мне до смерти надоел шотландский язык во всех его временах и наклонениях», — писал он Уилки Коллинзу в 1855 году. Как и все другие родственники писателя, Хогарты старались поживиться за его счет чем только могли: подолгу гостили у него, жили в его доме, когда он уезжал, и часто заставляли его оплачивать их счета. В январе 1856 года он попросил Уиллса распорядиться, чтобы их домашний аптекарь записал на его счет «Оплату за услуги, оказанные им миссис Хогарт во время ее болезни: лекарства, визиты и прочее. Ни ей, ни кому-либо из семьи говорить ничего не нужно». Однако каких-нибудь три месяца спустя он был уже настроен совсем иначе, написав Уиллсу, что задерживается за границей, так как «Хогарты не выберутся из Тэвисток-хауса раньше той субботы, а я просто подумать не могу о том, чтобы все это время выносить их идиотизм. (Мое здоровье и так уже сильно пострадало от одного вида Хогарта за завтраком.) Джорджина вполне разделяла его мнение о своей родне. Объявив себя защитниками интересов Кэт, Хогарты ополчились против Джорджины и стали распускать слухи о том, что Диккенс поступил неприлично, разрешив свояченице стать хозяйкой своего дома. Вскоре эта сплетня дошла до Диккенса и, естественно, подлила масла в огонь: в те дни каждый булавочный укол казался ему ударом бича.
Диккенс был весьма расположен к тому, чтобы жалеть себя, и эта склонность проявлялась особенно сильно, когда он жаловался, что ему не повезло в семейной жизни. Чтобы сделать брак счастливым, одного человека мало: нужны двое. Когда Диккенс в припадке хандры сетовал на то, что потерпел катастрофу, не испытав в жизни главного счастья, не сумев найти самого близкого друга, он забывал, что то же самое могла бы сказать и его жена. Жалость к себе — весьма распространенное свойство, но особенность Диккенса заключалась в том, что он все переживал несравненно глубже и сильнее, чем обыкновенные люди. Шекспир понимал, как редко человек способен по-настоящему сочувствовать тому, чего не испытал сам. Чтобы пожалеть бедняка, нужно самому пожить в бедности; чтобы почувствовать сострадание к больному — изведать боль; чтобы понять несчастного — самому пройти через тяжкие испытания. Точно так же и пожалеть других может лишь тот, кто уже испытал жалость к самому себе. Король Лир говорит, как ему жаль сирых и обездоленных, участь которых он сам разделил, и Шекспир восклицает его устами:
...вот тебе урок,
Богач надменный! Стань на место бедных,
Почувствуй то, что чувствуют они,
И дай им часть от своего избытка
В знак высшей справедливости небес.
Но если Диккенс и жалел себя больше, чем Шекспир, и, уж конечно, гораздо больше, чем Скотт (никто другой из английских писателей не достоин занять место рядом с ним), то виноват в этом его актерский темперамент. Он слишком безудержно отдавался своим порывам, слишком привык видеть себя героем сентиментальной драмы. (Интересно, что самая популярная из всех когда-либо написанных пьес — шекспировский «Гамлет». Это ли не верный признак того, что жалость к себе — одно из самых распространенных человеческих чувств? Успех «Гамлета» за кулисами объясняется тем, что каждый актер мечтает сыграть в нем главную роль.) Видеть себя героем драмы — разве это не лучший способ насладиться жалостью к себе? Сколько в этом самолюбования! А самолюбование ведь не что иное, как игра. Диккенс нигде не был так счастлив, как на театральных подмостках, особенно в роли героя, пожертвовавшего собой ради любви и заставляющего публику таять от сочувствия и восхищения. Мы вскоре увидим, что семейная драма неизбежно должна была послужить ему поводом для создания наиболее сценичного из всех его произведений.
В мае 1858 года Диккенс заявил, что «несчастлив в семейной жизни уже много лет». Тем не менее еще в ноябре 1853 года он писал Кэт из Рима: «Я буду очень счастлив снова вернуться домой и обнять тебя, потому что, разумеется, очень по тебе соскучился». Таков уж был этот человек: в тот момент, когда он остро ощущал свою беду, ему начинало казаться, что он страдает целую вечность. На самом же деле первые намеки на домашние неурядицы появляются в его письмах лишь в январе 1855 года, когда он говорит, что, подобно Дэвиду Копперфилду, не сумел найти себе подругу, спутницу. Те же ноты звучат и в письме, написанном в апреле 1856 года: «Где вы, былые дни! Смогу ли я когда-либо вернуть себе прежний душевный покой? Отчасти, быть может, но вполне — никогда! Мои семейные неприятности приобретают что-то очень уж грозные размеры». Писал он это в Париже, работая над «Крошкой Доррит», и это ощущение невозвратимой утраты видно и в неразделенной любви Кленнэма к Бэби Миглз и в его думах о том, что жизнь прошла мимо, и вот ему уже поздно жениться — и в том, что под видом ангелоподобной Крошки Доррит Диккенс опять изображает Мэри Хогарт. Бессмысленно гадать, разошелся бы Диккенс с женою, если бы Дуглас Джеролд остался в живых и Диккенс не пригласил профессиональных актрис для участия в благотворительном спектакле. Очевидно одно: в ту минуту, когда роль Марии Биднелл и Мэри Хогарт перешла к Эллен Тернан, судьба Кэт была решена. «Со времени последнего представления «Замерзшей пучины» я не ведаю ни покоя, ни радости, — писал Диккенс Уилки Коллинзу в марте 1858 года. — Никто и никогда не был так истерзан, так одержим одним неотвязным видением». В такой серьезный и ответственный момент он, разумеется, не мог обойтись без Форстера с его житейской мудростью. Форстер мог дать ценный совет, он знал Чарльза и Кэт, и уже долгие годы, и можно было не сомневаться в том, что он будет действовать осмотрительно, по-деловому, — одним словом, это был единственный человек, способный учесть интересы обеих сторон и уладить дело надлежащим образом. Коллинз совершенно не подходил для этой цели: он был слишком молод, ленив и неопытен и, как известно, придерживался несколько своеобразных взглядов на святость брака. Кэт едва ли рискнула бы довериться этому язычнику, имевшему столь сильное влияние на ее мужа.