Диккенс — страница 16 из 83

Нэнси — опустившаяся девушка, воровка, за которую Диккенса вечно пинали (и продолжают пинать): неправдоподобная. Тогда неправдоподобным казалось то, что женщина, даже такая, может любить Сайкса, который ее бьет. Но Диккенс женскую психологию, видимо, отлично понимал. Да, бьет и обращается как с собакой (у Сайкса и собака есть, тоже подвергающаяся побоям и столь же преданная — великолепная деталь), но для любящей женщины он милый и дорогой.

«— Подожди минутку! — воскликнула девушка. — Я бы не стала спешить, если бы это тебе, Билл, предстояло болтаться на виселице, когда в следующий раз пробьет восемь часов. Я бы ходила вокруг да около того места, пока бы не свалилась, даже если бы на земле лежал снег, а у меня не было шали, чтобы прикрыться.

— А какой был бы от этого толк? — спросил чуждый сентиментальности мистер Сайкс. — Раз ты не можешь передать напильник и двадцать ярдов прочной веревки, то бродила бы ты за пятьдесят миль или стояла бы на месте, все равно никакой пользы мне это не принесло бы. Идем, нечего стоять здесь и читать проповеди!»

И хотя Нэнси приходит к хорошим людям и рассказывает им о замысле шайки в отношении Оливера, она не только отказывается выдать любимого, но и не хочет быть «спасенной» без него; она даже Феджина не выдает — какой-никакой, а был друг и «свой». Это как раз у Диккенса сделано вполне убедительно, с точки зрения современного читателя натяжка в другом. Сравните абсолютно естественный диалог Нэнси с Сайксом:

«— Скулишь? — спросил Сайкс. — Хватит! Нечего стоять и хныкать! Если ты только на это и способна, проваливай! Слышишь?

— Слышу, — ответила девушка, отворачиваясь и пытаясь рассмеяться. — Что это еще взбрело тебе в голову?

— Э, так ты, стало быть, одумалась? — проворчал Сайкс, заметив слезы, навернувшиеся ей на глаза. — Тем лучше для тебя.

— Но ведь не хочешь же ты сказать, Билл, что и сегодня будешь жесток со мной, — произнесла девушка, положив руку ему на плечо.

— А почему бы и нет?! — воскликнул мистер Сайкс. — Почему?..

— Столько ночей, — сказала девушка с еле заметной женственной нежностью, от которой даже в ее голосе послышались ласковые нотки, — столько ночей я терпеливо ухаживала за тобой, заботилась о тебе, как о ребенке, а сегодня я впервые вижу, что ты пришел в себя. Ведь не будешь же ты обращаться со мной как только что, правда ведь? Ну скажи, что не будешь!»

И ее же выспренний, ненатуральный разговор с хорошей девушкой Роз:

«— Ах, сударыня! — воскликнула она страстно, заломив руки. — Если бы больше было таких, как вы, — меньше было бы таких, как я… меньше… меньше… Разрешите мне постоять, леди, — сказала девушка, все еще плача, — и не говорите со мной так ласково, пока вы не узнаете, кто я такая… Я та самая бесчестная женщина, о которой вы слыхали, живущая среди воров, и — да поможет мне бог! — с того времени, как я себя помню, и когда глазам моим и чувствам открылись улицы Лондона, я не знала лучшей жизни и не слышала более ласковых слов, чем те, какими она меня награждала. Не бойтесь, можете отшатнуться от меня, леди. Я моложе, чем кажусь, но я к этому привыкла. Самые бедные женщины отшатываются от меня, когда я прохожу по людной улице… На коленях благодарите бога, дорогая леди, — воскликнула девушка, — что у вас были друзья, которые с самого раннего детства о вас заботились и оберегали вас, и вы никогда не знали холода и голода, буйства и пьянства и… и еще кое-чего похуже, что знала я с самой колыбели. Я могу сказать это слово, потому что моей колыбелью были глухой закоулок да канава… они будут и моим смертным ложем.

— Вот кошелек! — воскликнула молодая леди. — Возьмите его ради меня, чтобы у вас были какие-то средства в час нужды и горя.

— Нет! — сказала девушка. — Я это сделала не для денег. Я хочу помнить об этом. Но… дайте мне какую-нибудь вещь, которую вы носили, — я бы хотела иметь что-нибудь… Нет, нет, не кольцо… ваши перчатки или носовой платок… что-нибудь такое, что я могла бы хранить в память о вас, милая леди…»

Эта сцена слегка напоминает нам другую, хорошо знакомую: Грушенька и Катя в «Карамазовых»:

«— Дайте мне вашу милую ручку, ангел-барышня, — нежно попросила она [Грушенька] и как бы с благоговением взяла ручку Катерины Ивановны. — Вот я, милая барышня, вашу ручку возьму и так же, как вы мне, поцелую. Вы мне три раза поцеловали, а мне бы вам надо триста раз за это поцеловать, чтобы сквитаться…»

Вот только завершаются сцены совсем по-разному:

«Грушенька меж тем как бы в восхищении от „милой ручки“ медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг ручку задержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем-то.

— А знаете что, ангел-барышня, — вдруг протянула она самым уже нежным и слащавейшим голоском, — знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. — И она засмеялась маленьким развеселым смешком.

— Как хотите… Что с вами? — вздрогнула вдруг Катерина Ивановна.

— А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я у вас нет. — Что-то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она ужасно пристально глядела на Катерину Ивановну».

Диккенсу так написать сцену никогда бы в голову не пришло — падшая должна искренне раскаяться, а иначе и говорить о ней не стоит, и Нэнси уходит от Роз со словами «Будьте счастливы! Да благословит вас бог!» — уходит, при всем ее жизнеподобии, лишь бледной тенью в сравнении с невероятно живой, хотя и нежизнеподобной Грушенькой… Но демонических женщин того типа, что могли вдохновлять Достоевского, Диккенс еще напишет — дайте срок.

Глава четвертаяПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ

1 января 1838 года он начал вести дневник, но уже 15-го завершил его записью: «Слишком грустно отмечать дни, я не могу»; тем не менее 6-го очень весело, с множеством гостей, шарадами и фокусами, отпраздновали день рождения Чарли: это станет традицией, дни рождения других детей так пышно не отмечались. Продолжал «Очерки о молодых джентльменах» — так, милый пустячок. «Застенчивый молодой джентльмен»: «То был румяный молодой джентльмен с легчайшим намеком на усики и бархатно-мягким выражением лица… Все лицо его было залито вишневым румянцем и выражало скуку, удрученность и робость, — лицо человека, которому неловко даже в своем собственном обществе». Потом он еще напишет «Очерки молодых пар» («Пара, сосредоточенная на взаимном обожании», «Пара, сосредоточенная на мыслях о судьбах народов» и т. п.). Эйнсворт предлагал вместе написать книгу «Лондонские львы», но на этот проект сил не хватило: еще не дописав «Твиста», Диккенс начал работу над «Николасом Никльби».

Он продолжал бить в одну точку: надо привлечь внимание к плохому обращению с детьми. В газетах иногда появлялись отчеты об ужасных школах для бедных, где дети умирали от недоедания и болезней; один из них был посвящен школе Уильяма Шоу в Йоркшире, в итоге Шоу выплатил штраф и продолжал над учениками измываться. 30 января Диккенс с Хэблотом Брауном отправился в Йоркшир — увидеть все своими глазами. (1 февраля он писал жене: с юмором рассказывал, как устроился, просил не оставлять сына одного «слишком долго» — видимо, Кэтрин до сих пор не была, или ему казалось, что не была, хорошей матерью — и говорил о Мэри: «Несмотря на смену обстановки и усталость, она грезилась мне… и, без сомнения, так же будет, когда я возвращусь… Я буду сожалеть, если лишусь этих видений…») Обошли несколько школ, прикидываясь, будто хотят отдать туда детей, наконец попали к Шоу, тот показывать свое хозяйство отказался, но Диккенсу увиденного было достаточно. Шоу и не подозревал, что уже стал омерзительнейшим Сквирсом из романа; правда, сам автор писал, что «Мистер Сквирс и его школа — только бледные и тусклые отражения действительности, намеренно затушеванные и неяркие, иначе их сочли бы неправдоподобными».

«Никльби», как и «Пиквик», должен был выходить из печати ежемесячными выпусками; уже к концу февраля Диккенс написал несколько глав. 6 марта Кэтрин родила девочку, Мэри (в честь покойной) Анджелу, домашнее имя — Мэйми. Мать опять впала в депрессию, и у нее не было молока — ребенка сдали кормилице и няне. 27 марта Диккенс был на премьере спектакля по «Твисту», такого плохого, что он «от стыда прятался, лежа под стульями, начиная с середины первого акта», 29-го увез жену (без детей) в Ричмонд — поправляться. В принципе он мыслил в верном направлении: жене нужна смена обстановки. Но что-то она ей не помогала. Мы не знаем, что происходило между супругами в периоды таких «отпусков», устраивавшихся для Кэтрин почти после каждых родов; в чем заключалось ее лечение, кроме изоляции от ребенка, неясно. Форстер приехал к ним 2 апреля, на годовщину свадьбы, и, возможно, именно тогда Диккенс впервые сказал ему (он упоминал такой эпизод в письме Форстеру от 3 сентября 1857 года), что с женой у него все неладно.

1 апреля вышел первый выпуск «Никльби», за месяц продали 50 тысяч экземпляров — такого успеха автор еще не знал. Однако «Никльби» (это и общепринятая, и наша точка зрения) — далеко не лучшее произведение Диккенса, хотя в нем и полным-полно отдельных шедевров.

После смерти разорившегося мужа миссис Никльби с сыном Николасом и дочерью Кэт приехала искать счастья в Лондон; как считается, она — карикатура на мать Диккенса: бестолковая, наивная, мечтательная, разглагольствующая о том, как «благородно» она жила прежде, не умеющая отличить хорошее от плохого для своих детей: «Мы привыкли ложиться так поздно! Двенадцать, час, два, три часа для нас пустяки. Балы, обеды, карты! Нигде еще не бывало таких повес, как люди в тех краях, где мы жили. Право же, теперь я часто изумляюсь, как мы могли все это вынести, и какое это несчастье, когда имеешь такой большой круг знакомых и все тебя приглашают!» Дочь определяют в ученицы к модистке: «К тому времени, как Кэт вернулась домой, славная леди воскресила в памяти два достоверных случая, когда модистки имели значительное состояние, но было ли оно целиком приобретено их трудами, или они обладали капиталом для начала, или же им посчастливилось, и они удачно вышли замуж, она не могла хорошенько припомнить. Впрочем, как она весьма логически заметила, должна же была существовать какая-нибудь молодая особа, которая, не имея ничего на первых порах, все-таки разбогатела, а если признать этот факт, то почему не может достигнуть того же и Кэт?