Диккенс — страница 27 из 83

етов, в них не насаждают предрассудков; не взращивают фанатиков и ханжей; не ворошат давно потухший пепел суеверий; не мешают человеку в его тяге к совершенствованию; никого не исключают за религиозные убеждения, а главное — на протяжении всего периода обучения не забывают, что за стенами колледжа лежит мир, и притом довольно широкий».


Писатели-путешественники XIX века, с нашей точки зрения, являлись существами странными: если у них были чувства и совесть, они первым делом отправлялись осматривать не магазины, музеи и книжные выставки, а тюрьмы да богадельни. Диккенс начал с интерната для слепых детей и провел там не один день: осмотрел всех малышей, допросил всех учителей, пришел в восторг, позавидовал белой завистью, выбрал главную героиню, девочку Лору, и узнал о ней абсолютно все.

«Как и у остальных воспитанников этого заведения, на глазах у девочки была повязка из зеленой ленты. Возле нее на полу лежала кукла, которую девочка сама одевала. И на фарфоровых глазах куклы я увидел, когда поднял ее, этакую же зеленую повязку, как у девочки. В предыдущих отчетах мы уже отмечали, что Лора чувствует разницу в умственном развитии окружающих, и если заметит, что поступившая в Институт новенькая недостаточно сообразительна, через несколько дней начинает относиться к ней чуть ли не с презрением. Эта неприятная черта стала особенно заметна в ее характере за последний год. Она выбирает себе подружек и товарок из числа наиболее умных детей, с которыми ей интереснее разговаривать, и явно не любит проводить время с теми, кто не отличается умом, — если только они не могут быть ей чем-то полезны, ибо она склонна использовать людей в своих целях. Она распоряжается ими как хочет и заставляет служить ей, то есть делать то, чего, как ей известно, она не может потребовать от других, — словом, ее англосаксонская кровь дает о себе знать. Она радуется, когда педагоги или те, к кому она питает уважение, замечают и ласкают других детей, но не слишком, — иначе она ревнует… В ней настолько развито подражательство, что оно толкает ее порой на действия, совершенно ей непонятные и нужные лишь постольку, поскольку они удовлетворяют какой-то ее внутренней потребности. Так, не раз замечали, что она может просидеть целых полчаса, держа перед незрячими глазами книгу и шевеля губами, как по ее наблюдениям это делают зрячие люди, когда читают…» При всех Лориных недостатках Диккенс был ею совершенно очарован. То есть он прекрасно понимал, какими бывают живые дети. И почему бы не сделать героиней романа такую живую, «характерную» девочку? А то все ангелочки да ангелочки…

Зависть вызвала и государственная психиатрическая больница: «Дело в ней поставлено преотлично, в соответствии с гуманными принципами умиротворения и доброты, — теми самыми принципами, которые каких-нибудь двадцать лет тому назад считались хуже ереси… Ясно, что система эта имеет одно большое преимущество: она зарождает и развивает в людях, даже больных столь тяжким недугом, чувство приличия и собственного достоинства».

Работный дом: «В той его части, которая отведена для старых или утративших трудоспособность бедняков, на стенах красуются слова: „Не забудь: самообладание, мир и покой — дары господни“. Никто здесь не считает непреложной истиной, что раз человек попал сюда, значит он — дурной и испорченный, а потому надо, чтобы его злобный взгляд постоянно видел перед собой угрозы и строжайшие предписания». Еще несколько приютов для беспризорных — и все-то лучше, чем у нас, и всюду чистота и забота о человеческом достоинстве, в тюрьмах тоже… Пришел в уголовный суд — и тут «они» «нас» кругом обошли: «Все залы суда построены с таким расчетом, чтобы граждане могли возможно удобнее в них разместиться. Это по всей Америке так. Во всех общественных учреждениях безоговорочно признается право любого жителя посещать проводимые там заседания и участвовать в них. Здесь вы не увидите угрюмых привратников, от которых можно добиться запоздалой услужливости лишь с помощью шести пенсов; не встретите, как я искренне убежден, и чиновничьей наглости. Национальное достояние не выставляется здесь напоказ за деньги, а среди должностных лиц не найдешь ни одного балаганщика».

В общем, Бостон — почти рай, лишь одно «но» — религия. «Новая Англия, оказавшаяся сплошной церковной епархией, является (исключая, конечно, унитарную церковь) сущим рассадником гонений против всех невинных и разумных развлечений. Церковь, молитвенный дом и лекционный зал — вот и все дозволенные места увеселений, и дамы толпами стекаются в церкви, молитвенные дома и лекционные залы. Всюду, где к религии прибегают как к крепкому напитку и спасению от унылого однообразия домашней жизни, самыми любимыми оказываются те проповедники, которые умеют приправить перцем слово божие. Те, кто всех усерднее усыпает булыжником путь к вечному блаженству и всех безжалостнее топчет цветы и листья, растущие по обочине, будут признаны самыми праведными; а те, кто усиленно напирает на то, как трудно попасть в рай, по мнению истинно верующих, уж конечно попадут туда, хотя трудно сказать, с помощью какой логики можно прийти к такому выводу».


Диккенс дома был прихожанином англиканской церкви, но тут побывал в унитарианской, которой руководил преподобный Уильям Ченнинг. Унитарианство — это движение в протестантизме, оспаривающее один из важнейших христианских догматов — положение о Божественной Троице и не признающее божественную сущность Христа[17]. В нем нет какого-либо зафиксированного вероучения и допускается большая свобода мнений по догматическим вопросам. Разрешено свободное толкование Библии «в пределах разумного». Унитариане критикуют доктрину о грехопадении, не признают также положение об осуждении грешников на Страшном суде, полагая, что все люди, даже не христиане, должны быть спасены. (Обрядность у унитариев отсутствует. Традиции в разных унитарианских общинах различаются. Во время собраний читаются проповеди, поются гимны.) Диккенс решил сменить свою, хотя и не слишком строгую в сравнении со многими другими, веру на еще более свободную, на ту, «в которой есть сочувствие к людям всех верований и занятий, не осуждающую никого; делающую все возможное для человеческого усовершенствования и всегда практикующую милосердие и терпимость».

5 февраля на банкете в свою честь он впервые заговорил об авторском праве и был неприятно удивлен: писатели реагировали как-то вяло (хорошо бы, да ничего не получится), а издатели были явно враждебны. (Он не понимал, что Америка еще не созрела для авторского права: в ней писательство считалось не ремеслом, за которое нужно платить деньги, а досугом состоятельных и благородных людей, писатель и деньги — две вещи несовместные; конец такому представлению удастся положить лишь Твену.) Обошел все местные бары, столовые, фабрики, фабрик было мало, поехал за ними по железной дороге в Лоуэлл и вновь был очарован:

«На фабриках здесь работают и дети, но их немного. По законам штата им разрешается работать не более девяти месяцев в году, а остальные три месяца они должны учиться… В некотором отдалении от фабрик, на высоком, красивом месте стоит фабричная больница, или дом для заболевших работниц, — это лучший дом во всей округе, и выстроил его для себя лично один крупный коммерсант… в большинстве общежитий есть пианино, купленное в складчину… почти все юные особы записаны в передвижную библиотеку… они создали периодический журнал под названием „Говорит Лоуэлл“ — сборник оригинальных статей, написанных исключительно работницами, занятыми на фабриках; журнал этот печатается и продается, как все журналы, и я привез из Лоуэлла добрых четыре сотни убористо набранных страниц этого издания, которые я прочел от начала и до конца.

Некоторые мои читатели, пораженные этими фактами, в один голос воскликнут: „Какая наглость!“ А когда я почтительно спрошу их почему, они ответят: „Это несовместимо с их положением“. Тогда я позволю себе поинтересоваться, что же это за положение. Я лично не знаю такого общественного положения, которое не позволяло бы считать подобные занятия после радостно завершенного трудового дня и в радостном предвкушении дня предстоящего — облагораживающими и похвальными. Я не знаю такого общественного положения, которое становилось бы более сносным для человека, его занимающего, или более безопасным для человека стороннего, если оно сопряжено с невежеством».

Дальше поехали поездом в Вустер, оттуда в Спрингфилд, пароходом — в Хартфорд — суды, психлечебница, приют для глухонемых и умалишенных, «лучший в мире дом предварительного заключения». 7 февраля на банкете в Хартфорде Диккенс снова толковал об авторском праве, гости вежливо промолчали, зато местные газеты на следующий день писали, что он обнаглел и должен сказать спасибо, что его вообще печатают — кто бы его знал, если бы его не печатали в Америке? 11-го прибыли в Нью-Хейвен, 12-го пароходом («это был первый американский пароход сколько-нибудь значительных размеров, который я видел, и, конечно, глазу англичанина он показался похожим не на пароход, а скорее на огромную плавучую ванну») в Нью-Йорк, поселились в отеле на Бродвее. Наконец увидели родное, знакомое: «Здесь множество переулков, почти столь же бедных чистыми тонами красок и столь же изобилующих грязными, как и переулки Лондона; здесь есть также один квартал, известный под названием Файв-Пойнтс, который по грязи и убожеству ничуть не уступает Сэвен-Дайелсу…»

Череда банкетов и прогулок, восторженные толпы, город словно с ума сошел: «Наверное, никогда ни одного царя или императора Земли так не приветствовали». В этом было уже что-то неприятное. Люди бегали за ним по пятам, заглядывали в рот, когда он ел, отрывали клочки от шубы, просили подарить им прядь волос или обрезок ногтя, так что вскоре он перестал выходить на улицу без сопровождающих. Это — Нью-Йорк, детка… Встретились с Ирвингом, тот поддержал предложение о международном авторском праве, газета «Нью-Йорк трибюн» — тоже; но то была единственная такая газета. Тем не менее Ирвинг взял на себя труд уговорить еще 25 литераторов помельче подписать петицию в конгресс. Видеться с Ирвингом стали ежедневно, вместе ходили в театры, тюрьмы, сумасшедшие дома и полицейские участки. Тут все было далеко не так благостно, как в Бостоне.