Диккенс — страница 33 из 83

Дух Нынешних Святок показывает ему, как веселятся добрые люди на улицах, и покупают всякие вкусные вещи, и собираются с семьей, и как это хорошо, и впрямь — зачитаешься: «В курятных лавках двери были еще наполовину открыты, а прилавки фруктовых лавок переливались всеми цветами радуги. Здесь стояли огромные круглые корзины с каштанами, похожие на облаченные в жилеты животы веселых старых джентльменов. Они стояли, привалясь к притолоке, а порой и совсем выкатывались за порог, словно боялись задохнуться от полнокровия и пресыщения. Здесь были и румяные, смуглолицые толстопузые испанские луковицы, гладкие и блестящие, словно лоснящиеся от жира щеки испанских монахов. Лукаво и нахально они подмигивали с полок пробегавшим мимо девушкам, которые с напускной застенчивостью поглядывали украдкой на подвешенную к потолку веточку омелы. Здесь были яблоки и груши, уложенные в высоченные красочные пирамиды. Здесь были гроздья винограда, развешанные тароватым хозяином лавки на самых видных местах, дабы прохожие могли, любуясь ими, совершенно бесплатно глотать слюнки. Здесь были груды орехов — коричневых, чуть подернутых пушком, — чей свежий аромат воскрешал в памяти былые прогулки по лесу, когда так приятно брести, утопая по щиколотку в опавшей листве, и слышать, как она шелестит под ногой. Здесь были печеные яблоки, пухлые, глянцевито-коричневые, выгодно оттенявшие яркую желтизну лимонов и апельсинов и всем своим аппетитным видом настойчиво и пылко убеждавшие вас отнести их домой в бумажном пакете и съесть на десерт. Даже золотые и серебряные рыбки, плававшие в большой чаше, поставленной в центре всего этого великолепия, — даже эти хладнокровные натуры понимали, казалось, что происходит нечто необычное, и, беззвучно разевая рты, все, как одна, в каком-то бесстрастном экстазе описывали круг за кругом внутри своего маленького замкнутого мирка.

А бакалейщики! О, у бакалейщиков всего одна или две ставни, быть может, были сняты с окон, но чего-чего только не увидишь, заглянув туда! <…>

И мало того что инжир был так мясист и сочен, а вяленые сливы так стыдливо рдели и улыбались так кисло-сладко из своих пышно разукрашенных коробок и все, решительно все выглядело так вкусно и так нарядно в своем рождественском уборе… Самое главное заключалось все же в том, что, невзирая на страшную спешку и нетерпение, которым все были охвачены, невзирая на то, что покупатели то и дело натыкались друг на друга в дверях — их плетеные корзинки только трещали, — и забывали покупки на прилавке, и опрометью бросались за ними обратно, и совершали еще сотню подобных промахов, — невзирая на это, все в предвкушении радостного дня находились в самом праздничном, самом отличном расположении духа, а хозяин и приказчики имели такой добродушный, приветливый вид, что блестящие металлические пряжки в форме сердца, которыми были пристегнуты тесемки их передников, можно было принять по ошибке за их собственные сердца, выставленные наружу для всеобщего обозрения и на радость рождественским галкам, дабы те могли поклевать их на святках…»

И люди ходят друг к другу в гости, и веселятся, и бегают, и кидают друг в друга снежками, и вот Скрудж уже выговаривает Духу:

«— Дух, — сказал Скрудж после минутного раздумья, — дивлюсь я тому, что именно ты, из всех существ, являющихся к нам из разных потусторонних сфер, именно ты, Святочный Дух, хочешь во что бы то ни стало помешать этим людям предаваться их невинным удовольствиям.

— Я? — вскричал Дух.

— Ты же хочешь лишить их возможности обедать каждый седьмой день недели, а у многих это единственный день, когда можно сказать, что они и впрямь обедают. Разве не так?

— Я этого хочу? — повторил Дух.

— Ты же хлопочешь, чтобы по воскресеньям были закрыты все пекарни, — сказал Скрудж. — …это делается твоим именем или, во всяком случае, от имени твоей родни».

Тогда обиженный Дух демонстрирует Скруджу ужасные призраки заморенных голодом детей и уступает место Духу Будущих Святок — тот показывает, что будто бы Скрудж умер и никто не жалеет его, все равнодушны или злорадствуют. Эти картины производят на Скруджа неизгладимое впечатление. «Воздев руки в последней мольбе, Скрудж снова воззвал к Духу, чтобы он изменил его участь, и вдруг заметил, что в обличье Духа произошла перемена. Его капюшон и мантия сморщились, обвисли, весь он съежился и превратился в резную колонку кровати». В тоске засыпает бедный злой Скрудж, а поутру просыпается другим человеком:

«…Он возился со своей одеждой, выворачивал ее наизнанку, надевал задом наперед, совал руку не в тот рукав и ногу не в ту штанину, — словом, проделывал в волнении кучу всяких несообразностей.

— Сам не знаю, что со мной творится! — вскричал он, плача и смеясь и с помощью обвившихся вокруг него чулок превращаясь в некое подобие Лаокоона. — Мне так легко, словно я пушинка, так радостно, словно я ангел, так весело, словно я школьник! А голова идет кругом, как у пьяного! Поздравляю с рождеством, с веселыми святками всех, всех! Желаю счастья в Новом году всем, всем на свете! Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля! Ура! Ура! Ой-ля-ля!»

И он всем отныне раздает деньги и истово празднует Святки. Раскаявшийся злодей у Диккенса! И даже не на смертном ложе! Наконец-то мы дождались! Правда, Скрудж все же никого не убил и каких-то конкретных, целенаправленных злодейских действий против героя (а в «Песни», кроме него, и нет героя) не совершил — стало быть, имел право на помилование…

Наш журнал «Отечественные записки» «Песнь» разругал. «По нашему мнению, повести безнравственны, — писал анонимный критик. — Из них прямо выходит то заключение, что человек изменяется к лучшему не вследствие каких-нибудь важных начал, определяющих его жизнь, а случайным образом, по поводу явления духов…» Но у Диккенса в «Песни» попросту не было места описывать «важные начала», определяющие жизнь Скруджа, — для этого понадобился бы роман. Он же сознательно хотел написать короткую, предельно спрямленную притчу, доступную благодаря своей простоте для любого читателя, и выразить в ней главную мысль унитарианства: раскаяние, причем раскаяние деятельное, при жизни необходимо и возможно (а уж как — это второй вопрос).

Критики отмечают, что для религиозной вроде бы истории в «Песни» удивляет отсутствие Христа, Богоматери и тому подобных символов, и вообще по форме это скорее языческая сказка, нежели христианская. Причина, думается, опять-таки в унитарианстве: символы не важны, важен единственный христианский посыл: стань человеком, не умирай с Христом на устах, а живи по его образу и подобию. Говорили ли унитарианцы, что Христос был развеселый человек и завещал гулять и веселиться в Рождество? Нет, это уже мысль самого Диккенса, которой он давно был привержен и которая особенно привлекала в нем Честертона: все имеют право на праздник, и обязанность богатых — помочь хотя бы раз в году повеселиться и бедным; Рождество не просто праздник веселья и обжорства, но день добра.

Призыв Диккенса к совести, как считает Оруэлл, не мог остаться без ответа, во всяком случае, в Британии: «Через все века христианства, особенно после французской революции, западный мир преследует идея свободы и равенства. Только идея, но проникла она во все слои общества. Чудовищнейшая несправедливость, жестокость, ложь, высокомерие существуют везде и всюду, но немного найдется людей, способных взирать на это с таким равнодушием, как, скажем, римский рабовладелец. Даже миллионера мучает неосознанное чувство вины, как собаку, которая пожирает украденную баранью ногу. Почти каждый, каково бы ни было его реальное поведение, эмоционально откликается на идею человеческого братства. Диккенс проповедовал кодекс, в который верили и до сих пор верят даже те, кто его нарушает. Иначе трудно разъяснить два разноречия: почему его читают рабочие люди (такого не произошло ни с одним другим писателем его статуса) и почему похоронен он в Вестминстерском аббатстве».

Диккенс попросил Чепмена и Холла издать книжку в роскошном праздничном переплете, а продавать всего по пять шиллингов. «Песнь» вышла 19 декабря, шесть тысяч экземпляров разлетелись до Рождества, с января пошли бесчисленные переиздания, всю прибыль съело оформление, но Диккенс сказал Макриди, что это его самый большой успех, и проект не бросил: отныне, исключая 1847 год, он к каждому Рождеству будет выпускать по специальной повести, но «Песнь» так и останется непревзойденной по популярности. Так, может, нам с нее и начать чтение, тем более что по сравнению с неподъемными романами она совсем коротенькая? Нет, пожалуй: для современного взрослого человека она чересчур слащава, хотя прелестна и поэтична. А вот если у вас есть какой-нибудь знакомый богач, поймайте его, свяжите и читайте «Песнь» ему вслух, пока не заплачет.


Добро — это очень хорошо, но деньги тоже нужны: не заработав на «Чезлвите» и потеряв на «Песни», в ноябре Диккенс решил перебраться в Италию: жизнь вдвое дешевле, светских обязательств меньше и работать спокойнее. Уезжать решили будущим летом, как только он закончит «Чезлвита». 15 января 1844 года родился сын — Фрэнсис Джеффри. Другу, Чарлзу Смитсону: «Я надеюсь, что моя жена больше никогда так не поступит». В этой шутке, возможно, лишь доля шутки.

Другим Диккенс жаловался, что жена «возбуждена» и «уныла» — все как всегда, и дитя передали под опеку нянек и протекторат Джорджины. Отец продолжал шутить в том же духе. Знакомому, Томасу Томсону, 15 февраля: «Кэт уже в порядке; Бэби, говорят мне, тоже. Но на последний объект я из принципа смотреть отказываюсь». Может, он просто всех разыгрывал, уверяя, что категорически не хочет больше трех детей, а сам только об этом и мечтал? Этого нам никогда не понять. Но позднее он уже более серьезно говорил, что его огорчало рождение мальчиков. Мальчика в приличной семье в ту пору было куда труднее «поднять», чем девочку: ему нужны образование и работа, а ее даже замуж выдавать не обязательно, пусть живет при маме с папой, положение незамужней женщины в тогдашней Англии было во многих отношениях гораздо лучше, чем замужней… Диккенс уже намучился с братьями — теперь как раз пытался пристроить на работу младшего, Огастеса. Возможно, против выводка дочерей он бы не возражал…