Диккенс — страница 49 из 83

Удивительно, но в «Холодном доме» мы не найдем обычного противостояния «герой — злодей», хотя хорошие и плохие люди там есть, конечно, но никто из хороших на героя не тянет, а роль злодея впервые отдана учреждению — Канцлерскому суду. Этот орган был создан еще при раннем феодализме как дополнение к системе нормальных судов, руководствовавшихся законами и указами: в нем дела велись на основе «справедливости», то есть как судье (лорду-канцлеру) в голову взбредет; дела тянулись страшно долго, издержки съедали всё, и зачастую выигравшая сторона умирала с голоду, не успев насладиться победой. В 1850-х годах заговорили о необходимости такой суд отменить, так что Диккенс писал «на злобу дня», но бил он глубже — в бюрократию вообще, опутывавшую и губящую человека. Исследователи предполагают, что материалом Диккенсу послужило известное дело Шарлотты Смит, 36 лет потратившей, чтобы получить наследство, или же дело «Дженинс против Дженинса», длившееся 117 лет и брошенное, когда у сторон не осталось ни пенни.

Набоков посвятил одну из лекций по английской литературе «Холодному дому», на нем демонстрируя, как надо читать книги «позвоночником». Действительно, начало романа обволакивает нас, и мы ощущаем его почти физически: «На улицах свет газовых фонарей кое-где чуть маячит сквозь туман, как иногда чуть маячит солнце, на которое крестьянин и его работник смотрят с пашни, мокрой, словно губка. Почти во всех магазинах газ зажгли на два часа раньше обычного, и, кажется, он это заметил — светит тускло, точно нехотя. Сырой день всего сырее, и густой туман всего гуще, и грязные улицы всего грязнее у ворот Тэмпл-Бара, сей крытой свинцом древней заставы, что отменно украшает подступы, но преграждает доступ к некоей свинцоволобой древней корпорации. А по соседству с Тэмпл-Баром, в Линкольнс-Инн-Холле, в самом сердце тумана восседает лорд верховный канцлер в своем Верховном Канцлерском суде. И в самом непроглядном тумане и в самой глубокой грязи и трясине невозможно так заплутаться и так увязнуть, как ныне плутает и вязнет перед лицом земли и неба Верховный Канцлерский суд, этот зловреднейший из старых грешников». Набоков: «В самом сердце тумана, в гуще грязи сам „Милорд“ превращается в „Mud“ („грязь“), если мы чуть исправим косноязычие юриста: My Lord, Mlud, Mud. Мы должны отметить сразу, в самом начале наших изысканий, что это характерный диккенсовский прием: словесная игра, заставляющая неодушевленные слова не только жить, но и проделывать фокусы, обнажая свой непосредственный смысл».

Все персонажи — более пятидесяти — так или иначе связаны с процессом «Джарндис против Джарндиса», но уже никто не упомнит, с чего все началось и в чем суть тяжбы: «Сами тяжущиеся разбираются в ней хуже других, и общеизвестно, что даже любые два юриста Канцлерского суда не могут поговорить о ней и пять минут без того, чтобы не разойтись во мнениях относительно всех ее пунктов. Нет числа младенцам, что сделались участниками этой тяжбы, едва родившись на свет; нет числа юношам и девушкам, что породнились с нею, как только вступили в брак; нет числа старикам, что выпутались из нее лишь после смерти. Десятки людей с ужасом узнавали вдруг, что они неизвестно как и почему оказались замешанными в тяжбе „Джарндисы против Джарндисов“; целые семьи унаследовали вместе с нею старые полузабытые распри. Маленький истец или ответчик, которому обещали подарить новую игрушечную лошадку, как только дело Джарндисов будет решено, успевал вырасти, обзавестись настоящей лошадью и ускакать на тот свет…»

В этом «сердце тумана и гуще грязи» тонет один из героев, юноша Ричард, поманенный призраком наследства и не желающий никем работать (Диккенс после «Копперфильда» изменил свой идеал — теперь у него хорошие люди должны чем-то заниматься, кроме того как «жить-поживать») и умирающий в конце концов; есть тут, разумеется, масса любовных интриг и в общем, как обычно, хорошие девушки выйдут замуж — вот только главная героиня (о которой мы не говорим ни слова — читайте ее загадочную историю) на сей раз пойдет не за доброго пожилого джентльмена, за которого автор непременно выдал бы ее раньше, а за энергичного молодого врача. Есть интриги, тайны, есть очередная роковая красавица, что родила и бросила внебрачного ребенка, и, разумеется, она страшно гибнет — такого преступления простить нельзя (Диккенс пощадил бы ее, будь она бедна, но она богата); есть куча всяких забавных, и трогательных, и несчастных, и бестолковых людей, и загадочные старухи, и нищий ребенок, что умирает, всеми заброшенный.

Этот ребенок, Джо, не имеет ничего общего с умненьким Оливером Твистом и не разговаривает возвышенно, как сиротка Смайк из «Никльби» — это реалистичный образ забитого существа, низведенного почти до уровня животного. «Джо живет, — точнее, Джо только что не умирает, — в одном гиблом месте — трущобе, известной среди ему подобных под названием „Одинокий Том“… Как это, должно быть, нелепо быть таким, как Джо! Бродить по улицам, не запоминая очертаний и совершенно не понимая смысла тех загадочных знаков, которые в таком изобилии начертаны над входом в лавки, на углах улиц, на дверях и витринах! Видеть, как люди читают, видеть, как люди пишут, видеть, как почтальоны разносят письма, и не иметь ни малейшего понятия об этом средстве общения людей, — чувствовать себя в этом отношении совершенно слепым и немым! Чудно, должно быть, смотреть, как прилично одетые люди идут по воскресеньям в церковь с молитвенником в руках, и думать (ведь, может быть, Джо когда-нибудь все-таки думает) — какой во всем этом смысл? и если это имеет смысл для других, почему это не имеет смысла для меня?»

Приличным людям ничего бы не стоило вытащить Джо из грязи, обогреть и пристроить, но они брезгуют (да ведь и мы, читатели, брезгуем — разве нам хочется читать или смотреть фильмы о таких, как этот Джо?), зато им не лень тратить кучу денег на миссионерство в далеких странах, которое Диккенс ненавидел всей душой. Джо попался на глаза преподобному Чедбенду, распространяющему по свету христианство:

«— Мир вам, друзья мои, — изрекает Чедбенд, поднимаясь и отирая жировые выделения со своего преподобного лика. — Да снизойдет на нас мир! Друзья мои, почему на нас? А потому, — и он расплывается в елейной улыбке, — что мир не может быть против нас, ибо он за нас; ибо он не ожесточает, но умягчает; ибо он не налетает подобно ястребу, но слетает на нас подобно голубю. А посему мир нам, друзья мои! Юный отпрыск рода человеческого, подойди!

Протянув вперед свою пухлую лапу, мистер Чедбенд кладет ее на плечо Джо, раздумывая, куда бы ему поставить мальчика.

— Ии-си-тина! — повторяет мистер Чедбенд, снова пронзая мистера Снегсби. — Не утверждайте, что это не есть светильник светильников. Говорю вам, это так. Говорю вам миллион раз, это так. Так! Говорю вам, что буду провозвещать это вам, хотите вы или не хотите… нет, чем меньше вы этого хотите, тем громче я буду провозвещать вам это. Я буду трубить в трубы! Говорю вам, что, если вы восстанете против этого, вы падете, вы будете сломлены, вы будете раздавлены, вы будете раздроблены, вы будете разбиты вдребезги.

„Незачем мне тут больше околачиваться, — думает Джо. — Нынче вечером мистеру Снегсби не до меня“».

Не хотите замечать Джо? Ну ладно же, я вас заставлю! Диккенс все свое зрелое умение выжать слезу положил на то, чтобы читатели раскаялись, и преуспел — в этой смерти ребенка, в отличие от смерти Смайка или Нелл, нет ни нотки слащавости, хотя есть пафос:

«— Я думал — с голоду помираю, — говорит Джо немного погодя и перестает есть, — а выходит — и тут ошибся… ничего-то я не знаю, ничего понять не могу. Не хочется мне ни есть, ни пить.

И Джо стоит, дрожа всем телом и в недоумении глядя на завтрак.

Аллен Вудкорт щупает его пульс и кладет руку ему на грудь.

— Дыши глубже, Джо.

— Трудно мне дышать, — говорит Джо, — ползет оно еле-еле, дыхание-то… словно повозка тяжелая тащится. — Он мог бы добавить: „И скрипит, как повозка“, но только бормочет: — Нельзя мне задерживаться, сэр…

Умер, ваше величество. Умер, милорды и джентльмены. Умер, вы, преподобные и неподобные служители всех культов. Умер, вы, люди; а ведь небом вам было даровано сострадание. И так умирают вокруг нас каждый день».


Кто-то разрыдался, кто-то дал денег на проект Диккенса и Куттс, но Чедбенды продолжали свое дело, Диккенс даже напрямую в Общество миссионеров писал в июле 1852 года: «Если Вы находите, что в расходовании средств на благотворительность внутри страны и за границей соблюдена справедливая пропорция, то я этого не нахожу. Более того, я самым серьезным образом сомневаюсь, может ли могучая торговая держава, имеющая связь со всеми странами мира, наилучшим образом христианизировать пребывающие в духовной тьме области вселенной иначе, чем отдавая свои богатства и энергию делу воспитания добрых христиан у себя дома» — но миссионеры были непробиваемы.

И вообще все шло скверно. В 1852 году к власти вернулись консерваторы: сперва Эдвард Смит-Стэнли, граф Дерби, за ним Джордж Гамильтон-Гордон, граф Абердин, и так вплоть до 1856-го, и это означало, что из всех щелей полезут заклинания о «старой доброй Англии», а общество будет все глубже вязнуть в тумане и удушаться красной тесьмой. Диккенс становился все злее и категорически отказался баллотироваться в палату общин, когда ему вновь это предложили. Знакомому, Роберту Роулинсону, 25 января 1854 года: «Что касается парламента, то там так много говорят и так мало делают, что из всех связанных с ним церемоний самой интересной показалась мне та, которую (без всякой помпы) выполнил один-единственный человек и которая заключалась в том, что он прибрал помещение, запер дверь и положил в карман ключи…»

Лучше было потихоньку заниматься делом, и он занимался: пропагандировал недавно открытую первую детскую больницу на Грейт-Ормонд-стрит, искал архитекторов для жилищного проекта (к 1862 году усилиями мисс Куттс и других благотворителей будет построен жилой комплекс Коламбия-сквер: четыре квартала многоквартирных домов на тысячу жильцов).