квартиру на Джонсон-стрит, 29, и все пошло по-старому: Чарли работал на фабрике, причем та переехала в другое здание и ему теперь приходилось клеить свои баночки прямо перед окном, через которое на него глазели прохожие. Однажды отец проходил мимо со своим знакомым и продемонстрировал тому ловкую работу Чарли; знакомый зашел внутрь и дал мальчику немного денег. «Я задавался вопросом: как он [отец] мог перенести это?» Джон, видимо, перенести не смог и написал Лэмерту какое-то оскорбительное письмо, а тот мгновенно уволил Чарли.
«Моя мать решила уладить ссору и сделала это на следующий день. Она принесла домой записку, что я могу вернуться на следующее утро, и отругала меня, чего, я уверен, я не заслужил… Я говорю без озлобления и без гнева, ибо я знаю, как все это помогло мне стать тем, чем я стал, но я никогда не забывал, не забуду, не могу забыть, что мать настаивала на моем возвращении на фабрику». Но тут отец вдруг решил настоять на своем и заявил, что не позволит Чарли туда вернуться.
Самое удивительное во всей этой истории — ни отец, ни мать Чарли никогда в жизни больше не упоминали фабрику, «как будто этого и не было». Он и сам молчал и лишь 20 лет спустя рассказал Форстеру. Больше никому. Из воспоминаний сына Генри, относящихся к последнему году жизни Чарлза Диккенса: «…в то время у меня не было ни малейшего представления, через что он прошел в те страшные дни, когда, совсем малышом, он за бесценок обертывал банки с ваксой. Я знал, что в „Дэвиде Копперфильде“ в определенной степени содержится что-то из его реальной жизни, но мне не приходило в голову, что он прошел через такие муки, пока не была опубликована книга Форстера»[7].
Муки не кончились: Чарли было по-прежнему неясно, будет ли он учиться или останется на побегушках. 29 июня мать взяла его на концерт в Королевскую академию, где Фанни вручали приз. «Нестерпимо было сознавать, что все это — благородное соперничество, признание, успех — не для меня. Я чувствовал, что у меня разрывается сердце. Прежде чем лечь спать в тот вечер, я молился, чтобы Бог избавил меня от унизительного прозябания. Никогда еще я так не страдал, но зависть тут была ни при чем». Биографы считают, что без зависти все-таки не обошлось. Но, может, мальчик просто не мог завидовать девочке?
Наконец отец отдал его в стандартную школу для мальчиков «Веллингтонская домашняя академия»: латынь, французский, английский языки и литература, математика, история с географией, уроки танцев, розги. Из очерка «Наша школа»: «Все мы были твердо убеждены, что наш директор не знает ничего, а один из младших учителей знает все. И я по сию пору склонен думать, что первое наше предположение было совершенно правильным». Директор был еще и садист, судя по «Копперфильду» — не без сексуального оттенка, но Чарли били редко: он был приходящим учеником и хорошо учился. Став из взрослого снова ребенком, он ожил (хотя ничего не забыл и не простил): мыши в карманах, кнопки на стуле учителя, игры, переодевание в нищих и попрошайничество, прятки, фокусы, крикет, кукольные представления, ученическая газета; как почти все будущие писатели, он развлекал мальчишек историями и был популярен. Оуэн Томас, одноклассник, вспоминал его как «здорового с виду мальчика, невысокого, но хорошо сложенного, с большей, чем обычно, склонностью к безобидным шалостям, но безвредного»… «Он держал голову выше, чем другие ребята, и был необычно подтянут и хорошо одевался… Он изобрел жаргон, производимый за счет добавления нескольких букв в каждое слово, и мы ходили по улицам и разговаривали так, чтобы нас принимали за иностранцев».
В стране за эти годы пост министра иностранных дел занял Джордж Каннинг, внутренних — Роберт Пиль, оба — реформаторы; парламент отменил законы, запрещавшие создание рабочих союзов, а также смертную казнь за некоторые виды преступлений. Джон Диккенс решил заняться журналистикой и в 1826 году опубликовал ряд статей на околополитические темы, но семью это не спасало: с ноября вновь пошли кредиторы. В феврале 1827-го Чарли исполнилось пятнадцать, и отец прекратил платить за его и Фанни учебу (Фанни за ее талант бесплатно оставили на частичном обучении); семью выселили за долги, пришлось снимать совсем плохонькую квартиру, а тут еще Элизабет забеременела в 38 лет (это считалось уже неприличным), и в августе родился мальчик — Огастес. Пятилетний Альфред и семилетний Фредерик ходили в дешевую начальную школу на соседней улице. Повезло одиннадцатилетней Летиции: старый знакомый из Чатема оставил ей (одной) наследство, но она никаких талантов не проявляла и училась дома с матерью. Чарли же должен был искать работу.
В мае мать по знакомству устроила его клерком (по сути — курьером) в адвокатскую фирму «Эллис и Блэкмор» за 15 шиллингов в неделю. Из статьи «Грошовый патриотизм»: «Я делал все, что обычно делают клерки. Переводил как можно больше писчей бумаги. Снабжал всех своих младших братьев казенными перочинными ножами… мы простаивали перед камином, до потери сознания поджаривая спины; читали газеты; а в теплую погоду выжимали лимоны и пили лимонад. Мы без конца зевали, и без конца звонили в колокольчик, и без конца болтали и бездельничали, и часто надолго отлучались из конторы и очень редко возвращались назад. Мы то и дело рассуждали о том, что сидим в конторе на положении рабов, что на наше жалованье и хлеба с сыром не купишь, что публика нами помыкает, и мы вымещали все наши обиды на клиентах, заставляя их подолгу дожидаться и давая им непонятные односложные ответы, когда им случалось заходить в наше присутствие. Я всегда несказанно удивлялся тому, что никто из посетителей ни разу не схватил меня за шиворот…»
Он старался одеваться как денди, курил хорошие сигары, пил бренди; другой клерк, Джордж Лир, описал его: «Его наружность была очень располагающей. Он был довольно мал ростом, но чудно сложен и держался так прямо, что я думал, будто его воспитал военный… У него было чудесно розовое, светящееся круглое лицо, ясный лоб, красивые выразительные глаза, хорошо очерченный рот, прямой нос… Его волосы были красивого каштанового цвета и очень длинные по тогдашней моде… Он был популярен среди клерков и несказанно умел подражать речи любого лондонца от нищего до продавца фруктов… Он также имитировал популярных певцов и актеров и читал нам из Шекспира». Все жалованье Чарли тратил на одежду (которой придавал чрезвычайно большое значение, с возрастом проявляя все больше страсти к ярким цветам и умопомрачительным жилетам) и на театр, брал уроки декламации у актера Роберта Кили. «Я обдумывал возможность стать актером с чисто деловой точки зрения. В течение по меньшей мере трех лет я почти каждый вечер отправлялся в какой-нибудь театр… Я без конца муштровал себя (учился даже таким мелочам, как лучше войти, выйти или сесть на стул) иной раз по четыре, пять, а то и шесть часов в день, запершись у себя в комнате или гуляя по лугам». Жил он то с родителями, то снимал комнату — в зависимости от состояния своего кошелька.
В 1828 году Джону Диккенсу пришла в голову удачная идея изучить стенографию и стать парламентским репортером. Его взял в штат шурин, Джон Барроу, основавший газету «Парламентское зеркало». Чарли тоже выучил стенографию, причем гораздо лучше. В ноябре Чарли перешел работать в другую адвокатскую фирму, к Чарлзу Моллою: там клеркам чуть больше платили, и там работал его друг (бывший сосед) Томас Миттон, добродушный толстяк, — он впоследствии станет поверенным Диккенса. Самого Чарлза адвокатура не привлекала, он с ума сходил от скуки и хотел в актеры, но для приработка по протекции семьи Барроу стал репортером в суде по гражданским делам — и пробыл им четыре года.
Тоскливый, безумный мир — не лучше Маршалси. Роман «Холодный дом»: «…в такой-то вот день и подобает им здесь блуждать, как в тумане, и они в числе примерно двадцати человек сегодня блуждают здесь, разбираясь в одном из десяти тысяч пунктов некоей донельзя затянувшейся тяжбы, подставляя ножку друг другу на скользких прецедентах, по колено увязая в технических затруднениях, колотясь головами в париках из козьей шерсти о стены пустословия и по-актерски серьезно делая вид, будто вершат правосудие… сидят здесь все в ряд между покрытым красным сукном столом регистратора и адвокатами в шелковых мантиях, навалив перед собой кипы исков, встречных исков, отводов, возражений ответчиков, постановлений, свидетельских показаний, судебных решений и референтских докладов, словом — целую гору чепухи, что обошлась очень дорого. Да как же суду этому не тонуть во мраке, рассеять который бессильны горящие там и сям свечи; как же туману не висеть в нем такой густой пеленой, словно он застрял тут навсегда; как цветным стеклам не потускнеть настолько, что дневной свет уже не проникает в окна; как непосвященным прохожим, заглянувшим внутрь сквозь стеклянные двери, осмелиться войти сюда, не убоявшись этого зловещего зрелища и тягучих словопрений, которые глухо отдаются от потолка…»
Диккенс устарел, чужд, ничего этого в наших судах нет — ведь правда? Париков из козьей шерсти нет — значит, и ничего нет?
Глава втораяЖЕНИТЬБА ПО ОШИБКЕ
Он оставил работу у Моллоя в 1829 году, когда смог стенографировать настолько хорошо, что этого заработка хватало на жизнь; в феврале 1830-го получил читательский билет в Британский музей и часами пропадал там: читал книги по истории и подглядывал за людьми. За одним мужчиной в отчаянно потрепанной одежде он наблюдал месяцами, потом тот исчез — умер? Но через неделю тот появился в новом костюме. Удача? Но костюм с каждым днем потихоньку линял… Бедняга просто выкрасил его чернилами.
Привычка присматриваться и подсматривать сохранится у Диккенса на всю жизнь, привычка много и бессистемно ходить по улицам (особенно лондонским) — тоже. «Путешественник не по торговым делам»: «Я столько прошел пешком во время своих путешествий, что, если бы я питал склонность к состязаниям, меня, наверно, разрекламировали бы во всех спортивных газетах, как какие-нибудь „Неутомимые башмаки“, бросающие вызов всем представителям рода человеческого весом в сто пятьдесят четыре фунта. Последнее мое достижение состояло в том, что я поднялся в два часа ночи после тяжелого дня, часть которого провел на ногах, и отправился пешком за тридцать миль завтракать в деревню. Ночная дорога была так пустынна, что я заснул под монотонный звук своих шагов, отмерявших ровно четыре мили в час. Я без труда вышагивал милю за милей в тяжелой дремоте и все время видел сны. Я приходил в себя и озирался вокруг только тогда, когда начинал спотыкаться, как пьяный, или когда бросался на середину дороги, чтобы меня не сшиб несуществующий встречный всадник, примерещившийся мне совсем рядом… Эти сонные грезы казались мне настолько реальнее таких реальных вещей, как деревни и стога сена, что, когда уже засияло солнце и я стряхнул с себя сон и мог оценить красоту пейзажа, я все еще ловил себя на том, что ищу деревянных указателей, обозначающих, какая тропа ведет к вершине, и удивляюсь, по-прежнему не видя снега. Любопытно, что в этом полузабытьи, охватившем меня во время моей пешей прогулки, я сочинил огромное количество стихов (я, разумеется, не сочиняю стихов наяву) и бегло говорил на иностранном языке, некогд