Диккенс — страница 55 из 83

пое. Они утверждали, что иностранцы все безнравственны; и хотя в Англии тоже кой-когда бывают судебные разбирательства и случаются бракоразводные процессы, это совершенно другое дело. Они утверждали, что иностранцы лишены духа независимости, поскольку их не водит стадом к избирательным урнам лорд Децимус Тит Полип с развевающимися знаменами, под звуки „Правь, Британия“».


В июне Диккенс силами своей любительской труппы ставил у себя дома пьесу Коллинза «Маяк». Он также в очередной раз протестовал против очередного законопроекта о запрещении по воскресеньям — нет, уже не только развлекаться, но и пускать поезда и доставлять почту: это мешает машинистам и почтальонам посвятить себя Богу; он даже ходил (редкий для него случай) в Гайд-парк на митинг по этому поводу. Что любопытно, законопроект лоббировала не пышная «высокая», а вроде бы более демократичная, зато и более по-протестантски суровая «низкая» ветвь англиканской церкви (вы можете прочесть об этом в романах Энтони Троллопа) — все это укрепляло Диккенса в мысли, что на разницу конфессий и болтовню священников не стоит и внимания обращать. «Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования». В тот же период он дал жесткую отповедь виконту Палмерстону, оскорбительно отозвавшемуся об Ассоциации реформ, писал о реформе чуть не ежедневно, выступал на заседании ассоциации 27 июня: «Перед нами стоит величайшая, насущнейшая, важнейшая задача — разбудить народ, вселить в него энергию…»

Но народ — тот, что он только что описал в романе, — кроме презрения к «проклятым иностранцам», никаких чувств не выказывал и административной реформой нимало не интересовался; людей, которым «родина дороже, чем бессмысленная рутина и дурацкие устарелые условности», было — кот наплакал, зато всюду царило «упрямое стремление во что бы то ни стало хранить старый хлам, давно себя изживший». И Ассоциация реформ Морли вскоре бесславно закончила свое существование — идея о том, что посты и должности должны занимать компетентные люди, показалась власть имущим не то чтобы дерзкой, но попросту нелепой и смешной, да и Лэйард был не тот человек, который сумел бы продвинуть подобную идею в таком консервативном институте, как британский парламент.


В июле Диккенсы почему-то не поехали ни в Булонь, ни в Бродстерс, сняли дом в Фолкстоне: восемь детей, включая приехавших на каникулы из Булони, жили там, а Чарли остался в Лондоне один — его устроили работать в торговый дом Беринга, ведший торговлю с Китаем. Двенадцатилетнего Уолтера 1 августа отдали в специальное военное училище в Уимблдоне, готовящее солдат для отправки в Индию. Непонятно все с этим малышом Уолтером. Он единственный из сыновей Диккенса обнаруживал если не талант, то по крайней мере желание писать, но отец потребовал от репетитора, готовившего мальчика к экзаменам, отбить у него это желание: «Чем меньше он будет писать, тем лучше, и тем счастливее он будет». Уолтер станет курсантом в Ост-Индской компании и покинет Англию в 16 лет, в самом начале индийского мятежа…

Вообще все, что касается воспитания и обучения сыновей Диккенса, не очень понятно. Почему Чарли, явно бесталанный, учился в Итоне, а другим не дали даже попробовать? Почему Диккенс, ратовавший за образование (если не считать странного «разворота» в «Тяжелых временах»), всячески старался сэкономить на обучении детей? А когда эти дети вырастут, почти все они станут делать долги — почему? Гены дедушки «проросли» — или воспитание, которое дали детям отец с Джорджиной, было не такое уж хорошее?

В сентябре восьмилетний Сидней был отправлен в Булонь вместе с Альфредом и Фрэнком, дома остались только девочки и два младших сына, стало потише, зато приехал Коллинз: только с семьей, без гостей, Диккенс был решительно не способен прожить и месяца. Все лето и осень он, продолжая писать «Крошку Доррит», давал в «Домашнее чтение» злые статьи: «Первым объектом исследования был продукт широкого потребления, известный в Англии под маркой „Правительство“. Образцы Правительственных учреждений, представленные на благорассмотрение Комиссии, не содержали в общем ничего, кроме Головотяпства, притом в количестве, достаточном, чтобы парализовать жизнедеятельность всей страны… Что же касается того, что публика принимает этот товар, то, по свидетельству м-ра Буля, нельзя отрицать, что потребителя больше привлекает не внутренняя ценность товара, а его яркая окраска. Иной раз это Кровь, иной раз — Пиво, иной раз — Болтовня, иной раз — Ханжество. Как бы то ни было, он берет пестрый хлам, не стараясь проникнуть в суть, принимая переливание из пустого в порожнее за дело».

Форстеру, 30 сентября: «Я убежден в том, что представительный строй у нас потерпел полный крах, что английский снобизм и английское раболепие делают участие народа в государственных делах невозможным». Макриди, 4 октября: «Я потерял всякую веру в выборы. На мой взгляд, мы наглядно доказали всю бессмысленность представительных органов, за которыми не стоит образованный, просвещенный народ… у нас нет среднего класса (хотя мы постоянно восхваляем его, как нашу опору, на самом деле это всего лишь жалкая бахрома на мантии знати)… мы, англичане, молчаливо потворствуем этому жалкому и позорному положению, в котором мы очутились, и никогда своими силами из него не выберемся».

Родина до того осточертела — чтобы не взорваться, 13 октября он увез семью во Францию. Сняли дом из двенадцати комнат на Елисейских Полях и решились остаться на целый год. Собственный дом на Тэвисток-сквер на сей раз сдавать не стали — там оставался служивший в Лондоне Чарли, зато позволили пожить в нем семье Хогарт, которые (каждый норовил сэкономить) сдавали свое жилье.

Как Диккенс сказал Анджеле Бердетт-Куттс, одной из целей поездки было «придать парижского лоску» дочерям (Мэйми 17 лет, Кейти — 16): наняли им учителей танцев и французского, итальянскому учил ссыльный политик Даниэле Манини; лоску набирались вместе с подругами, дочерьми Теккерея. Сам Диккенс уверял, что знает французский язык как настоящий француз и наконец-то может по-настоящему насладиться театром. Хвалил все французское, особенно в области искусств. Форстеру: «У французов сколько угодно скверных картин, но, боже мой, какое в них бесстрашие! Какая смелость рисунка! Какая дерзость замысла, какая страсть! Сколько в них действия!» Знакомому актеру Франсуа Ренье: «Если бы я увидел хоть одну английскую актрису, которая обладала бы хоть сотой долей искренности и искусства мадам Плесси, я поверил бы, что наш театр уже стоит на пути к возрождению. Но у меня нет ни малейшей надежды, что я когда-либо увижу подобную актрису. С тем же успехом я мог бы рассчитывать увидеть на английской сцене замечательного художника, способного не только писать, но и воплощать то, что он пишет, как это делаете Вы».

Он виделся с Ламартином, Скрибом, Жорж Санд, был почетным гостем на обеде у газетного магната Эмиля де Жирардена, познакомился с Полиной Виардо, французское издательство «Ашетт» предложило за хорошие деньги выпустить собрание его сочинений в новых переводах. Все шло так превосходно, что на бесчинства французского императора, пересажавшего и разогнавшего всю оппозицию, можно было не обращать внимания. В декабре Диккенс ездил домой на презентацию первого выпуска «Крошки Доррит»: Брэдбери и Эванс провели беспрецедентную рекламную кампанию, отпечатав четыре тысячи уличных афиш и 300 тысяч листовок. Начального тиража в 32 тысячи экземпляров оказалось недостаточно — потребовалось две допечатки. И критики — редкий случай со времен «Пиквика» — были благосклонны, «Атеней» назвал роман «свидетельством постоянно зреющего гения, прогрессирующего в своем искусстве». За месяц Диккенс четырежды выступал с «Рождественской песнью» в Лондоне, Манчестере, Шеффилде и Питерборо — сбор в пользу бедных. И еще он начал переговоры насчет покупки Гэдсхилла (дом принадлежал Элизе Линтон, коллеге по «Домашнему чтению»): рассчитывал там жить летом, а на зиму сдавать.

В начале 1856 года он возвратился в Париж с Коллинзом — тот всегда был легок на подъем, по вечерам гуляли (иногда с Джорджиной и Кэтрин), днем шла работа над «Крошкой Доррит». Дома же только что была сформирована Следственная комиссия по армейским поставкам в Крым, раскрыли невероятное количество махинаций, в том числе — финансовых пирамид; одну из таких Диккенс вставил в роман: бессовестный нувориш, с которым носились Столпы, в конце концов разоряется и утягивает Столпов за собой в пропасть.

Зато с Дорритом все наоборот — усилиями Кленнэма его выпускают из тюрьмы, он становится богачом и начинает шикарную жизнь… Вопреки тому, что можно было предположить, новая жизнь ему дается с легкостью — словно всегда был «Дорритом, эсквайром»: сорит деньгами, презирает всех, кто не богат, и злится на дочь, которая грустит и вспоминает прошлое.

«— Я столько лет прожил там. Я был — кха — признанным главою общины. Я — кха — добился того, что все любили и уважали тебя, Эми. Я — кха-кхм — сумел создать положение своей семье. Я заслужил награду. И я требую награды. Я прошу: вычеркнем эти годы из памяти, станем жить так, будто их не было. Разве это слишком много? Скажи, разве это слишком много?..

При всем своем волнении он, однако же, ни разу не дал себе повысить голос, из страха, как бы не услышал камердинер».

«Что же до самой Крошки Доррит, то пресловутое Общество, в гуще которого они жили, казалось ей очень похожим на тюрьму Маршалси, только рангом повыше. Многих, видимо, привело за границу почти то же, что других приводило в тюрьму: долги, праздность, любопытство, семейные дела или же полная неприспособленность к жизни у себя дома. Их доставляли в чужие города под конвоем курьеров и разных местных фактотумов, точно так же, как должников доставляли в тюрьму. Они бродили по церквам и картинным галереям с унылым видом арестантов, слоняющихся по тюремному двору. Они вечно уверяли, что пробудут всего два дня или всего неделю, сами не знали толком, чего им надо, редко делали то, что собирались делать, и редко шли туда, куда собирались идти; этим они тоже разительно напоминали обитателей Маршалси. Они дорого платили за скверное жилье и, якобы восхищаясь какой-нибудь местностью, бранили ее на все корки — совершенно в духе Маршалси. Уезжая, они вызывали зависть тех, кто оставался, но при этом оставшиеся делали вид, будто вовсе не хотят уезжать; опять-таки точно как в Маршалси. Они изъяснялись при помощи набора фраз и выражений, обязательных для туристов, как тюремный жаргон для арестантов. Они точно так же не умели ничем заняться всерьез, точно так же портили и развращали друг друга; они были неряшливы в одежде, распущенны в привычках — совершенно как обитатели Маршалси».