Диккенс — страница 7 из 83

Тем не менее он, видимо, рассчитывал на примирение и не лежал в агонии, а весь март и апрель занимался устройством домашнего театра. Освободили комнату, построили декорации, участвовали члены семьи и все приятели, включая Генри Колле (через него, вероятно, Чарли надеялся как-то поддерживать отношения с Биднеллами) и нового товарища, жениха сестры Летиции архитектора Генри Остина. Ставили оперу «Девица из Милана» и два фарса (в одном из которых фигурировал бедный мальчик из сиротского дома), Чарлз делал все: проводил репетиции, распределял роли, находил костюмы, ставил освещение и играл главных героев. За апрель дали три представления. А ОНА не пришла.

Следующее письмо Марии написано предположительно в мае, накануне свадьбы Энн Биднелл и Генри Колле, — Чарлз снова оправдывается и клянется, что у него ничего не было с Энн Ли и что он вообще не писал бы этого письма, если бы не какая-то очередная подлость проклятой Ли. «Я не буду больше отвлекать Вас или вторгаться в Вашу жизнь. Боюсь, мне нечего сказать, чтобы заинтересовать Вас или понравиться Вам. У меня нет никаких надежд, никакого желания общаться: я уже оставил первое и не должен думать о втором…» А зачем тогда писал? И все же он попросил от нее «последнего ответа» — пусть скажет, что не винит его ни в чем. Неизвестно, ответила ли она. Через несколько дней — новое письмо: «Я часто говорил прежде и повторяю сейчас, что я перенес от Вас больше, чем какой-либо человек переносил от женщины. Однако даже теперь нет ни малейшего намека на то, что мои чувства изменились». Еще шесть скучнейших страниц об Энн Ли и финал: «К Вам я никогда не имел и не могу иметь злого чувства. Если Вы когда-либо чувствовали ко мне хоть сотую долю того, что я к Вам чувствовал, меж нами не может быть холодности и недоброжелательства. Моя сосредоточенность на одном предмете была рано пробуждена; она была сильна и будет длиться».

А через пару дней он вдруг снова умоляет: «Я рассмотрел и пересмотрел все и пришел к выводу, что не позволю гордости повлиять на возможность нашего примирения. Я забуду все, что прошло; я не буду снова искать извинений и оправданий ни Вам, ни себе, я не помяну ничего, что когда-либо происходило меж нами — я лишь открыто и раз навсегда скажу: нет ничего, чего бы я желал больше, чем быть с Вами. Бесполезно повторять все, что я так часто говорил прежде; так же бесполезно ждать и надеяться — все, что мог, я сделал. Господь свидетель, у меня нет никаких идей о том, как можно повлиять на Ваши чувства, чтобы они склонились в мою пользу. Я никогда не любил и не полюблю ни одно живое человеческое существо, кроме Вас». На этом бы закончить, но он всегда ужасно многословен и продолжает вспоминать какие-то недоразумения и претензии Энн Ли и молит об ответе. Видимо, ответа не было. 22 мая он видел Марию на свадьбе ее сестры, где был шафером жениха. И — всё.

Из писем, написанных ей много лет спустя: «Помнится, прошло уже много времени с тех пор, как я стал совсем взрослым (было ли это в действительности или мне только казалось тогда?), и я написал Вам последнее, решающее письмо, смутно сознавая, что могу говорить с Вами как мужчина с женщиной. Я предложил Вам предать забвению наши мелкие размолвки и разногласия и начать все сначала. Однако Вы ответили мне холодными упреками, и я пошел своим путем. Но если б Вы знали, с какой болью, с каким отчаяньем в сердце, после какой тяжелой борьбы я отказался от Вас! Эти годы отвергнутой любви и преданности, годы, преследовавшие меня мучительной сладостью воспоминаний, оставили такой глубокий след в моей душе, что у меня появилась дотоле чуждая мне склонность подавлять свои чувства, бояться проявления нежности даже к собственным детям, лишь стоит им подрасти…» Какое страшное признание!

Но он выжил — возможно, продолжая все еще на что-то надеяться, ведь так обычно и выживает отвергнутый человек, — и искал нового заработка. 23 июля дядя Джон Барроу познакомил его с Джоном Кольером, редактором отдела в ведущей либеральной газете «Морнинг кроникл», и в августе он в «Кроникл» был принят, правда, по рекомендации не Кольера, а своего друга Томаса Берда. Оклад — пять фунтов в неделю, работа без перерывов на парламентские каникулы: во время них он должен был ездить по стране и освещать местные выборные кампании.

В октябре Чарлз написал первый (во всяком случае, первый опубликованный) рассказ «Обед на Поплар-Уок» (он же — «Мистер Минс и его двоюродный брат»). «Мистер Огастес Минс был холостяк; по его словам, ему стукнуло сорок лет, а по словам друзей — все сорок восемь. Мистер Минс был всегда чрезвычайно опрятен, точен и исполнителен, пожалуй — даже несколько педантичен, и застенчив до крайности… Он получал недурное жалованье с постоянными прибавками, обладал, кроме того, капитальцем в десять тысяч фунтов, помещенных в процентные бумаги, и снимал второй этаж дома на Тэвисток-стрит, в Ковент-Гардене, где он прожил двадцать лет, непрерывно ссорясь с домовладельцем, — в первый день каждого квартала мистер Минс неизменно уведомлял его, что съезжает с квартиры, а на следующий день неизменно передумывал и оставался. Два рода живых существ внушали мистеру Минсу глубокую и непреодолимую ненависть — дети и собаки. Он вовсе не отличался жестокостью, но если бы на его глазах топили собаку или убивали ребенка, он наблюдал бы это зрелище с живейшим удовлетворением. Повадки детей и собак шли вразрез с его страстью к порядку; а страсть к порядку была в нем так же сильна, как инстинкт самосохранения».

Простоватый кузен приходит к этому типу в гости, надеясь завязать дружбу, и приводит с собой собаку… В общем, совершеннейшая чепуха, хоть и хорошим языком написанная. Диккенс позже вспоминал: «Эти очерки были написаны и опубликованы, один за другим, когда я был очень молод… Они включают в себя мои первые попытки авторства… я осознаю, что многие из них чрезвычайно сыры и непродуманны и носят очевидные следы спешки и неопытности».


Рассказ он решился отослать не сразу, в августе писал в «Кроникл» о новом законе, который сокращал работу детей младше 13 лет на ткацких фабриках до 48 часов в неделю (дети от 13 до 16 лет работали 69 часов в неделю), и о жутких злоупотреблениях, выявленных комиссией, готовившей закон. Лишь в октябре отправил «Минса» в маленькую газетку «Мансли мэгэзин», доложив Колле, что руки у него тряслись от ужаса; в декабре рассказ опубликовали, только без подписи и гонорара, а через неделю его без спросу (обычная тогдашняя практика) перепечатала другая газета, «Лондон уикли»; автор был счастлив. В январе 1834 года он послал в «Мансли» второй рассказик, о семье, ставящей пьесу, потом — еще, и весь год его печатали, не называя его имени и ничего не платя. Это считалось нормой.

А деньги бы очень не помешали: Фанни зарабатывала немного, остальные дети были еще малы, отец уволился из «Зеркала», семье грозило новое банкротство. Летом Чарли освещал для трех разных газет ход дебатов о поправках к новому скандальному закону о бедных: закон ограничивал выдачу неимущим приходских пособий, а всех работоспособных отправлял в работные дома, где порядок мало отличался от тюремного: семьи там разделяли, как рабов, и требовали носить униформу. Уильям Коббет и другие либералы яростно протестовали, но без толку. Репортеры сидели на задней галерее, где было темно, душно и плохо слышно; Чарлз Маккей, коллега по «Кроникл», писал, что Диккенс «имел репутацию самого быстрого, точного и надежного из лондонских репортеров». В августе он впервые подписал один из своих рассказиков для «Мансли» — «Боз»; это было сокращенное и искаженное выговором в нос домашнее прозвище его самого младшего брата Огастеса Ньюхема — Мозес[8]. Сентябрь — первая командировка: надо написать о политическом банкете в Эдинбурге. «Кроникл» начала публиковать его рассказы; Джон Блэк, редактор, пророчил ему большое будущее.

Издатели «Морнинг кроникл» учредили приложение к газете — «Ивнинг кроникл», редактором которого стал политический и музыкальный обозреватель «Морнинг кроникл», журналист и критик Джордж Хогарт, сразу предложивший Бозу регулярно писать рассказы или очерки за два фунта в неделю. К этому времени Чарлз с выдуманных историй перешел к документальным зарисовкам — их потом издадут под общим названием «Очерки Боза». У него прочно выработалась привычка часами бродить по Лондону, иногда ночью: «Большой город неугомонен, и смотреть на то, как он ворочается и мечется на своем ложе, прежде чем отойдет ко сну, — одно из первых развлечений для нас, бесприютных», — об этом он и рассказывал, и у него уже складывался свой стиль.

«Холодом печали и запустения веет от безлюдных улиц, которые мы привыкли в другое время видеть заполненными шумной, бурливой толпой, от притихших, наглухо закрытых зданий, где день-деньской кипит жизнь, — и уже это одно поражает воображение. Последний пьяница, который еще доберется до света домой, только что прошел мимо заплетающейся походкой, горланя припев вчерашней застольной песни; последний бездомный бродяга, которого нищета выгнала на улицу, а полиция не удосужилась оттуда убрать, забился, дрожа от холода, в какой-нибудь угол между каменных стен, чтобы хоть во сне увидеть тепло и пишу. Пьяные, распутные, отверженные скрылись от человеческих взоров; более трезвые и добропорядочные жители столицы еще не восстали для дневных трудов, и на улицах царит безмолвие смерти; она как будто сообщила им даже свою окраску, до того холодными и безжизненными кажутся они в сером, мутном предутреннем свете. Пусты стоянки карет на перекрестках; закрылись ночные трактиры; и ни души на панелях, где выставляет себя напоказ жалкий разврат. Лишь кое-где на углу стоит полицейский, вперив скучающий взгляд в пустую даль проспекта; да какой-нибудь гуляка-кот, украдкой перебежав через улицу, спускается в свой подвал — прыг на кадку с водой, оттуда на мусорное ведерко и, наконец, на каменную плиту перед черным ходом — и все так осторожно и хитро, точно его репутация навеки погибнет, если кто узнает о ночных его похождениях. Там и сям приотворено окошко в спальне — погода стоит жаркая и от духоты плохо спится; да изредка мигнет за шторой ночник в комнате томимого бессонницей или больного».