Говорили, что пленных публично казнят на Плацдарме. Их головы будут отрублены и повешены на шестах, размещенных на определенном расстоянии вдоль реки. Кэтрин уже слышала, как некоторые из друзей ее матери обсуждали наряды, которые они наденут по этому случаю.
Время бдительности прошло, пришла пора восстановления. Несмотря на страх и дым, труд в поте лица и кровавую бойню, люди всегда должны возрождаться. Большие поместья отстроятся заново. Раны исцелятся. Многие рабы будут сожалеть о случившемся; для рабовладельцев, таких как ее муж, настанут лучшие времена. Земля вдоль реки вернется к прежней жизни, только ее уже здесь не будет.
Кэтрин вернулась в дом матери. Ей пришлось рассказать о своей дилемме, иначе мадам Мэйфилд не поняла бы ее. Она не одобряла угрызений совести дочери и тактично намекнула: поскольку Кэтрин уверена, что ребенок от Рафа, то не случится ничего страшного, если она поживет с ним какое-то время, а потом уже сообщит об этом событии. А впоследствии можно сказать, что ребенок родился восьмимесячным. Однако, не сумев переубедить Кэтрин, она решила присоединиться к ней позже, там, где она устроится, например, в деревне у Средиземного моря. Ивонна рассчитывала пробыть там до рождения ребенка и в течение первых месяцев его жизни.
При переезде деньги не представляли проблемы. Раф разрешил ей пользоваться его банковским счетом, и Кэтрин, зная, что носит его ребенка, не чувствовала раскаяния, сняв сумму, достаточную для обеспечения комфортного существования и поддержания здоровья их обоих. У Кэтрин даже мысли не было, что муж может запретить ей пользоваться его деньгами, а кроме того, она не могла допустить ни малейшего риска в столь критической ситуации.
Солнце село, скрывшись за бледной рябью реки. Переплетенные облака постепенно становились полосатыми, розово-серыми, а темнеющие крыши домов приобретали карминный оттенок. Незаметно цвета стали оранжево-розовыми, а потом небо вдруг посерело и наступила ночь. На этом фоне дома превратились в острые черные углы, и Кэтрин неподвижно смотрела на них из окна своей спальни, пока окончательно не стемнело. Сзади, на полу, ее ждали стянутые ремнями чемоданы. Рядом лежал дорожный плащ из бледно-зеленого муслина и мантилья с завышенной талией из изумрудно-зеленого бархата с меховой оторочкой. Ридикюль, туфли, шапочка из меха, деньги, документы — все было готово. Она уже приняла ванну и надела свою батистовую ночную рубашку, потому что хотела пораньше лечь спать. Сейчас она жалела об этом: в обществе других людей она могла отвлечься от мрачных мыслей и сомнений.
Имела ли она право скрывать от Рафа известие о его ребенке? Справедливо ли она поступала по отношению к нему?
Нельзя сказать, будто она считала, что Раф отречется от нее, откажется признать ребенка, которого она вынашивала, или дать ему имя Наварро. Он не был таким мелочным. И хотя она снова и снова прокручивала в уме все возможности, все равно не могла найти способ убедить мужа, что ребенок имеет право носить его имя. Он думал, что в Натчезе она занималась проституцией. Как можно его разубедить? Она могла объяснить, конечно. А если он только сделает вид, что верит ей, или снова снисходительно намекнет, что это не имеет значения, сможет ли она это вынести?
Вдобавок она испытывала гнетущее чувство, что его подозрения в некотором роде были справедливы. Если бы она вышла замуж за недалекого человека, которого невозможно было бы полюбить, тогда в отчаянии она смогла бы принять предложение Бетси Харрельсон. Для женщины продать себя было последним средством спасения, но ведь когда-то она и сама в глубине сознания не исключала подобной возможности.
Решение уехать было принято, и теперь уже поздно что-то менять. После того как луна осветила ее комнату, она еще долго не могла успокоиться и уснуть. Тогда она закрыла глаза, чтобы прогнать мучительные воспоминания об ушедшем, и, поддавшись усталости, перестала сдерживать слезы…
Внезапно она проснулась. Каждой клеточкой своего тела она ощущала в комнате чье-то присутствие, кто-то стоял возле кровати, пристально глядя на нее. Она хотела открыть глаза, но продолжала надеяться, что это лишь кошмарный сон.
Шепот вывел ее из сонного состояния. Она открыла глаза как раз в тот миг, когда на нее опустились яркие складки покрывала. Она вскрикнула, но звук утонул в мягкой ткани. Сильные руки перевернули ее, завернув в покрывало, как в кокон, и подняли, несмотря на сопротивление. Кэтрин не могла пошевелить руками и ничего не видела, но понимала, что ее вынесли из комнаты, а потом спустили по лестнице. Она вдохнула свежий ночной воздух, затем ее на секунду близко прижали к упругому телу и пронесли сквозь небольшое отверстие, а вскоре она услышала звук колес экипажа.
Она лежала на руках мужчины, одного мужчины — больше она никого не слышала и не ощущала. Как он смог войти в дом ее матери и вынести ее? Слуги оглохли, что ли? Или, может быть, их подкупили? Не было другого объяснения, кроме того, что здесь не обошлось без участия ее матери.
Было еще одно объяснение. Никто — и меньше всех мадам Мэйфилд — не сомневался в праве Рафаэля Наварро увезти ее. Она устало смирилась с этим и лежала тихо.
Экипаж остановился. По звуку она поняла, что ее понесли по боковой дорожке через разносящие эхо porte-cochère, по вымощенному камнем двору и поднялись по винтовой лестнице. Они прошли по ковру, и мужчина остановился. Кэтрин приготовилась, что сейчас ее резко опустят. Но ее нежно положили на мягкий матрац и развернули покрывало.
Она сделала глубокий вдох, пытаясь обнаружить в себе гнев и возмущение, которыми могла бы воспользоваться в качестве защиты. Но ничего этого не было. Медленно она подняла глаза и встретилась с насмешливыми черными глазами своего мужа.
Он сел на край кровати и склонился над нею.
— Устал, — сказал он, поднимая медово-золотистый локон, упавший ей на грудь. — Когда ты научишься оставаться там, где твое место, — в моей постели?
Ее голос был еле слышен.
— Мое место здесь?
— Здесь, слева от меня, возле моего сердца, всегда.
— Ты не понимаешь… — сказала она, отворачиваясь.
— Нет, это ты не понимаешь, дорогая Кэтрин. Je t’aime, я люблю тебя. Ты моя жизнь, моя душа. Ничто, даже смерть, не сможет забрать тебя у меня, потому что я всегда буду бережно хранить тебя в своем сердце.
От безысходного отчаяния ее глаза превратились в озера расплавленного янтаря. Боль в горле была острой и режущей. Она не смогла бы заговорить, даже если бы сумела подобрать слова.
— И я не позволю тебе уйти от меня, — продолжил он более твердым голосом. — Если бы ты хотела свободы, то никогда не приехала бы в Альгамбру, никогда не отдалась бы мне под магнолией. Тогда мне показалось, что у тебя были какие-то чувства ко мне. Если я был не прав, ты можешь мне сказать об этом прямо, но предупреждаю: это ничего не изменит.
Облизнув губы, она начала:
— Я… не люблю…
— Осторожней. Неужели ты нарушишь клятву из-за давней обиды?
Это осуждающее предостережение подорвало ее решимость. Она подняла голову.
— Я не чувствую обиды по отношению к тебе, — осторожно ответила она.
— Как и любви? — спросил он.
Все, что ей необходимо сделать, — подтвердить. Время шло. Под пристальным взором его темных глаз она не могла заставить слова сорваться с губ.
Вдруг его лицо озарилось.
— Меня надо выпороть за мою глупость, — тихо сказал он. — Это ребенок.
— Риф? Нет…
— Нет, конечно, моя любимая глупышка. Твой ребенок — и мой!
— Откуда… откуда ты знаешь? — побледнев, прошептала она, после чего на ее щеках запылал румянец.
— Неужели ты действительно думала, что я не вижу и не чувствую изменений? Твое тело, chérie, — я же знаю его, как свое собственное, возможно, даже лучше. Я замечаю малейшие перемены.
Это означало, что он догадался даже раньше ее самой.
— Я могла просто набрать вес, — упрямо заметила она.
— Думаю, что это не так, учитывая обстоятельства. Кроме того, — спокойно сказал он, — твоя мама подтвердила это.
Она опустила ресницы.
— Она не имела права вмешиваться.
— Она только ответила на мои вопросы. Ты должна понять: я был в растерянности, придя домой и обнаружив, что ты ушла.
— И один из заданных тобою вопросов касался того, действительно ли ты имеешь отношение к моему положению?
Он накрыл ее руки, вцепившиеся в постель.
— Нет. Но она сообщила, что ты боишься сказать мне, что я стану отцом. Почему, Кэтрин?
— Ты знаешь почему. Я однажды пыталась сказать тебе, что у меня никогда не было другого мужчины, кроме тебя. Ты не стал слушать. Ты… ты простил меня!
Слезы раздражения блеснули в ее глазах после этого брошенного ему упрека. Увидев их, он улыбнулся.
— Это все еще терзает тебя? Прости. Позволь мне, пожалуйста, небольшую слабость быть ревнивым, ведь ты задела мою гордость, заставила волноваться. Ты осмелилась уйти от меня. Я искал тебя очень долго, даже начал терять надежду, а когда нашел, то хотел наказать тебя — или взять силой, не мог окончательно решить. Только я забыл, что, причиняя боль тебе, я тем самым мучаю себя.
— Ты знал, что именно я хотела тогда сказать, ты был убежден, что это правда?
Он медленно кивнул в знак согласия.
— Я чувствовал это сердцем, даже не задумываясь. Я знал твой идеализм, честность и ранимость, благодаря которым ты не смогла бы так жить. И если бы мне потребовались доказательства, то были свидетели в твою защиту. Дэн, встретивший тебя в доме Харрельсон, расспросил других девушек. Ты знала, что они называли тебя «монашкой»? Некоторые злились на тебя, большинство завидовали и уважали и лишь немногие любили. Все согласились, что ты тосковала по мужчине, скорее всего по мужу.
— Как трогательно, — произнесла она надломленным голосом.
— Это точно, — ответил он, — но было ли это правдой?
Она отвернулась, свет свечи скользнул по ее лицу. Нужно проучить его за нанесенную ей рану. Но разве недостаточно его полного признания? Разве не этого она всегда хотела?