Дикость. О! Дикая природа! Берегись! — страница 25 из 52

пицентра — мыслителя. Просто она художница с ног до головы, потому что иначе она — ничто. Дело в том, что художники — это электрические лампочки, но они загораются только когда хотят, а не тогда, когда кто-то щелкнет выключателем. Так что они ничем не могут восхищаться. Поэтому философу пришлось применить к ней другие практические методы. Ее крики раздавались на горе в жилом районе Вены и на соседних холмах с раннего утра, они неслись из их домика на природе. Ему пришлось с помощью столярных инструментов соорудить специальные деревянные козлы, используемые в качестве скамьи. Теперь у него есть все что нужно. Она завоет как миленькая. И по-прежнему вокруг родина, как называем мы место, в котором находимся и вокруг которого шныряют очертания фигур, знакомых нам лично. Теперь она пишет об этом стихи и хотела бы, чтобы на нее был спрос на рынке искусства, то есть хочет внести свой весомый вклад во всеобщее смятение. Но все не так просто, как ей кажется. Такой спрос действительно иногда появляется, но чаще всего такие вещи остаются без внимания и вышвыриваются с рынка. При этом что-то ослепительное происходит с ее душой (как у рыбы), но кто может это проконтролировать (крепкое телосложение помогло ей уже многое пережить)? Неужели никто не хочет прочитать ее эротические стихи и ощутить благодаря этому легкий эротический голод? Ученики придут сегодня к ней или же останутся там, где они есть (относится к тем, кто раньше считался активистом). Последних со старой женщиной связывает нечто такое, что они предпочли бы не разогревать на кухонной плите ее воспоминаний, но и постыдного в этом ничего нет. Скорее смущение. Философ избирал для таких услуг не женщин (которых нельзя считать ангелами), у него для этого было в запасе несколько мужчин, которые тоже не ангелы. Ведь мужчина и женщина в сущности одинаковы, только никогда не могут прийти к единству. Эти бывшие его помощники стали теперь страховыми агентами или же работают в подобных этой областях, а еще — удобный способ избежать публичности — становятся школьными учителями. На большее их не хватило. Один стал сутенером в Граце. Потом они постоянно вычищали виллу от всякого дерьма. Соглядатаев не любят. Этих навозников. От философии их отстранили, потому что мысли — не игрушки! Они предпочитают сами поиграть с кем-нибудь. Поэтесса, у которой всё уже позади, кроме любви, пытается на последнем отрезке своей жизни, как следует отсеяв все ненужное, хотя бы приблизительно описать то, что раньше было неописуемым (и не поучительным!), чтобы и другие, пусть с опозданием, могли к этому причаститься. Эта деятельница искусства в кавычках клянется, что распространяет лишь факты, ведь должна же у человека быть возможность найти для них место на бумаге. Она описывает свои страдания, потому что страдания — это пряная соль искусства. Так что страдания для искусства — как кубики «Магги». Точно. Они могут улучшить практически любое блюдо, но сегодня они уже никому не интересны, потому что все эти газетные кулинары хотят теперь долго варить суп из всего натурального, из чистой природы. Все предпочитают сами что-то испытать. Каждый считает себя важной птицей. Стихи этой поэтессы надежно зашифрованы, но уже издалека видно, как они бесстыдно поблескивают и вот-вот приветливо замелькают на экране. Она наносит вред лишь себе самой, говорят знатоки. Своему бывшему возлюбленному, упокоившемуся в вольере смерти, она давно уже не вредит. Он вне времени, а она закончилась. Искусству приходится капитулировать перед правдой, как перед жизнью. Ведь в произведении искусства живые люди могут быть подвергнуты полному изучению, а затем посажены в тюрьму. Их могут застрелить. Искусство — это черный склизкий секрет (секрет!). Всё портит, рвет одежду. И пожалуйста, на такую красивую родину не выливайте никакого искусства! На таком вот клочке бумаги — что там такое проступает? Нет-нет, не преувеличивайте — дескать, природа там проступает! Многие из принципа против искусства. Не надо распространять ложь про людей, ладно? — а то не поздоровится! Это позиция по отношению к искусству, изображающему все в точном соответствии с правдой жизни, — пусть оно лучше поумерит свой пыл, правда! Если там выведены люди, хоть и под масками, но узнаваемые, тогда пожалуйте в суд, будут пересуды, адвокаты, которые перед судом станут назойливы и захотят много денег. Пусть искусство не выставляет идеалы на позорище! И эта старая женщина недостойна того, чтобы ее вытащили на судилище журналисты, ибо вскоре ей предстоит предстать пред судией вечным и лобызать его колени. И поэтому редакторы, эти чиновники при искусстве, которые и без того идут мочиться только туда, где и так уже полно воды, надежно придерживают прекрасные стихи старой женщины в укромном месте — в своей черепушке. Надо надеяться, это так же ясно, как перелом ключицы. Редакционеры трусливо прячут эти стихи, хотя они сами, к великому сожалению, в них не выведены, — какая боль, каждый день новая боль, ведь самим себе они кажутся недостойными. Они хотят, чтобы их маленькие лужицы тоже остались на ковровом полу. Заранее дуются, ожидая прибытия ее тетрадок со стихами. Не позволяют этой женщине испытать триумф над правдой! Еще когда они жили на вилле в Кюбе, философ немилосердно высмеивал ее за эти жуткие стихотворные колбаски, которые тогда были еще довольно щуплыми, — попытка взглянуть сквозь узкую щелочку на нечто такое, что могло бы быть (все стиснуто в одну кишку, смято до консистенции пасты). Особенно при свидетелях. Но в Кембридже — мы знаем об этом из ее поэзии, от его друзей и соглядатаев (и даже в этой поэзии видна напрасная попытка спастись бегством) — глумиться над столь ничтожными и мелкими творениями, как ее стишки, было слишком хлопотно для старого, умирающего человека. Ведь этому садисту хотелось последний раз потрудиться в своей профессиональной области, и он бешено рвется вперед, из кожи вон лезет, ослепнув от яркого света собственных побуждений, спешит, вывихивая суставы мыслей. Там, в Англии, он был тих, строг и сух. Ее присутствие было предусмотрено, она была эдакой хозяйственной сумкой, которую разрешалось украшать только его рекламой. Ее искусство никогда нельзя было найти на открытом прилавке, его можно было достать только из-под полы. Она бежала в упряжке впереди философа, чтобы он, прикрывшись ею, отважился на последнее сильное жизнеизъявление. Растение-хозяин, к которому смертельной хваткой присосался паразит. Тогда он напрямую с ней уже не разговаривал, только через ассистентов и прочих помощников. Ему ни к чему было тратить на это силы, жизнь потихоньку ускользала, речь шла о том, чтобы не пропустить последние вздохи. Потом, когда последнее эхо уже стихло, ассистенты поглотили ее без остатка. С тем, что происходило в действительности, знакомьтесь, пожалуйста, в правильной последовательности, как это обычно бывает в семейной жизни, по телевизору, как вы сами живете. Вот для чего все это. Сегодня никто не осмелится наброситься на какое-нибудь из ее стихотворений, будь то критик или недоброжелатель с адвокатом на подхвате. Философ был когда-то, это было так прекрасно. На высшую ступеньку он ее с собой не взял. Он лишь постоянно старался придать ей правильную огранку, пока она не уменьшилась настолько, что уже ничего из нее выйти не могло, кроме крохотной резной шкатулки. Подарок ко Дню матери. Глядя на меховой воротник ее искусства, он лицемерно спрашивал, в чем дело: не может ли она иначе или просто не хочет. Он вообще не очень-то разбирался в искусстве. Его любимым поэтом был преуспевающий, хотя и настроенный на национальную волну (и после войны не приглушивший своего голоса) местный стихотворец, окруженный мраком и дурной славой, то есть известно чей апостол. Философа пугала дамская сумочка, набитая ее творениями. Ведь стихи-то были не такие уж плохие! Нельзя допустить, чтобы она его на голову переросла. Она должна превозносить все то, что произрастает из его головы, все скопом. Он вовсе не хотел, чтобы она вырвалась из его границ и, не дай бог, начала превращаться в нечто самостоятельное. Негодяй. Этот, придется сказать прямо, этот нацист. Ассистенты с удовольствием смотрели на нее с той точки, которую им указали. Перед их хохотом она была беззащитна. Что же такого особенного увидел в ней философ, чего другие разглядеть не в состоянии? Он сказал свое слово, а она, раздавленная, откатилась в сторону. Никто не говорит о том, что произошло там, в Кюбе, но все непрерывно думают об этом. Чаще всего об этом заговаривают те, кто опирается на одни только предположения. А его помощники в сексуальных надобностях смолкли, как дверные звонки. В распахнутых до пупа одеждах они нагло едут отдыхать в Грецию, где полно таких, как они. И только эта паучиха с толстыми ляжками, ткущая сахарную вату, упрямо плетет одно стихотворение за другим, а критики за это плетут про нее невесть что и уничтожают ее полностью. Кому охота лишать ее столь ничтожного и недорогого удовольствия — писать стишки? Поэтесса пристроилось под бочок к истории литературы, и там ее благополучно забыли. Лишь некоторые из ее круто взнузданных стихотворений, пенясь, вскипают на страницах антологий и геодинамических журнальных выродков (в основном экспериментальных творений беспокойной молодежи, изобильно дотированных) или же медленно остывают на выселках брошюр по искусству. Старая женщина готовит еду, как всегда, но об этом нужно обязательно упомянуть, и устраивает смотр своим гостям, определяя, сможет ли кто-нибудь из них стать впоследствии знаменитым, а может быть, для этого все уже готово, и если да, то почему и на каком-таком хлипком основании. Никогда ни от кого она не слышит ничего сногсшибательного. Они сами, лично, привозят свои готовые диссертации, а также с трудом вымученные доцентские работы, пробивая себе путь по академическим тропинкам без возврата или как в лихорадке добиваясь еще более высокой температуры признания. Эти люди привозят и журнальные статьи, результаты неравной борьбы с собой. Они нахальны, как кролики (и столь же многочисленны), плодовиты и ограниченны. Сила при этом всегда на их стороне. И все же о