Уже наступил полдень, назначенный ей час, так что, немного озябшая, она двинулась в сторону огромных корпусов. Она шла вдоль стеклянных графитовых стен, отражавших небо над верхушками деревьев. Высматривала двери или окна, какую-нибудь щель, но все казалось непрозрачным и идеально гладким, словно отлитым в единой форме. Никакого главного входа и нельзя заглянуть внутрь.
Она подошла к темной стене и сказала:
– Я здесь.
Немного постояла, чтобы Здание могло ее осмотреть и идентифицировать. «Я тебя вижу», – казалось, проговорила эта громада и впустила ее внутрь.
Профессор Хой, лечащий врач ее сестры, отвечавший за процесс transfugium, имел вид андрогинный, изящный и спортивный. Он бегом спустился к ней по ступенькам и улыбнулся почти ласково, точно подруге. Хой был в черном облегающем спортивном костюме и надвинутой на лоб шапочке. Она подумала, что Хой, возможно, женщина – голографический бейджик на рукаве с надписью «д-р Хой» никак не помогал в идентификации пола. Хой выглядел так, как выглядят богатые люди – заботящиеся о себе и своем теле, совершенном от рождения, продуманном до мельчайших деталей, умные и осознающие свое превосходство. О Хое следовало бы говорить «оно», но на самом близком ей языке, домашнем, это прозвучало бы странно, поскольку средний род испокон веку зарезервирован не для человека, а для существ нечеловеческих, словно люди как зеницу ока берегут идею полярности полов. Так что она сразу решила, что будет думать о Хое: «он». Это помогало держать дистанцию. Фамильярность ей претила.
– Ты мало спала, – сказал он заботливо.
Она посмотрела на него долгим взглядом и вдруг почувствовала, что ей совершенно не хочется с ним разговаривать. Охотнее всего она бы отвернулась и молча ушла. Она хотела произнести какие-то приветственные слова, но горло сжалось, и она не сумела извлечь ни звука. Глаза наполнились слезами. Хой внимательно посмотрел на нее.
– Сожаление – странная, совершенно нерациональная эмоция, – сказал он. – Оно уже ничего не изменит. Ничего не вернет назад. Оно из разряда тех бесплодных и тщетных чувств, от которых нет никакого толку.
У него были совершенно черные непроницаемые глаза и правильные черты лица. Он казался человеком, который знает гораздо больше, чем готов признать. Ловким. Проницательным, но, несмотря на это, эмпатичным.
– Выйдем? – Он кивнул в сторону леса и озера.
Стена раздвинулась, и они оказались на террасе, плавно переходившей в хвойный лес. Она послушно пошла за ним к берегу. Достала из кармана фотографию и молча подала ему. Они с сестрой сидят на деревянной ограде, рядом с прислоненными к ней велосипедами. Каникулы в деревне у брата матери, сорок пять лет назад. Рената, старшая, учила ее кататься на велосипеде. Ей – семь, Ренате – тринадцать. Обе смотрят в объектив, словно в будущее, прямо на тех, кто глядит на них теперь.
Хой внимательно рассматривал фотографию. Ей показалось, что снимок его растрогал.
– Многие так делают, обращаются к фотографиям, – сказал он. – Это попытка понять причины, верно? Ты ищешь причины, это естественно. Чувствуешь себя виноватой.
– Она всегда казалась такой организованной, обычной.
– У нас тут есть психологи, если хочешь…
– Нет, – сказала она. – Не нужно.
Вода несла их слова к темной части леса на другом берегу озера, куда люди доступа не имели, к так называемому Сердцу; у нее сохранились детские воспоминания, что в свое время обсуждался другой вариант – «Заповедник».
– Что там? – спросила она, помолчав. Она много раз задумывалась, в самом ли деле этот человек верит во все, что говорит и делает, или просто успешно продает новый товар, в который превратилось transfugium.
– Дикий мир. Без людей. Мы не можем его увидеть, потому что мы – люди. Мы сами от него отделились и теперь, чтобы туда вернуться, должны измениться. Я не могу увидеть то, частью чего не являюсь. Мы – узники самих себя. Это парадокс. Любопытная гносеологическая перспектива, а также фатальная ошибка эволюции: человек всегда видит только самого себя.
Его телеграфный стиль вдруг вызвал в ней раздражение. Короткие простые фразы – точно учитель, разговаривающий с ребенком.
– Мне все это непонятно. Я могла бы стать ею тысячу раз. Смотреть ее глазами. Мыслить ее мозгом… – ей пришлось взять себя в руки, потому что она начала его передразнивать, – но я все равно не понимаю, как это происходит. Как можно захотеть чего-то подобного… – она не могла подобрать слов, – …противного природе.
Она отвернулась от доктора, пытаясь скрыть слезы, вызванные глубоким возмущением, хотя думала, что проработала проблему и сегодня будет свободна от эмоций. Внезапно ей показалось, что Хой тихо рассмеялся. Она повернулась к нему, испытывая еще большее раздражение, однако врач лишь покашливал, закуривая полезную сигарету, так что она заговорила снова, все быстрее и громче:
– Я здесь только потому, что никто больше из родственников не захотел заняться организацией всего этого. Я – ее сестра. Родители – старики и мало что в этом смыслят. Дети приняли ее решение за чистую монету, во всяком случае дочь. Сын от всего этого отстранился. Он испытывает только боль. Я взяла это на себя, но я этого не понимаю. И, честно говоря, не хочу понимать. Мне наплевать. Я приехала все оформить.
Злость действовала на нее благотворно, прибавляла сил и уверенности, но доктор Хой, стройный азиат с непроницаемым лицом, все равно смотрел с выражением, которое можно было бы определить как ласковое высокомерие.
– Ты имеешь право на гнев и разочарование. С их помощью ты защищаешься. Защищаешь свою интегральность, – продолжал он умничать, это было невыносимо.
– Отвяжись, – сказала она беззвучно, отвернувшись к озеру. И пошла вдоль берега – от вида бликов на поверхности воды, стены леса на той стороне и большого чистого неба ее злость постепенно таяла. Она почувствовала исходящий от воды покой и даже преддверие чудесного безразличия, как когда она впервые уехала из дома и решила не возвращаться. Сидела в автобусе и мысленно твердила: «Я никому ничего не должна, потому что люди отвечают за свой выбор».
– Как человек может хотеть перестать быть собой? – спросила она у идущего следом Хоя. – Это самоубийство. В определенном смысле вы совершаете по ее просьбе эвтаназию.
Хой схватил ее за руку и заставил остановиться. Он снял шапочку, теперь лицо выглядело еще более женственным. Над их головами прошуршали крылья солнечного вертолета.
– Западный человек убежден, что катастрофически и радикально отличается от других людей, от других существ, что он исключителен, трагичен. Он также говорит о «заброшенности в мир», об отчаянии, одиночестве. Он склонен к истерии, к самоумерщвлению. А ведь это не более чем превращение маленького различия в большую драму. Почему надо считать, будто пропасть между человеком и миром более значима и важна, нежели пропасть между двумя другими видами бытия? Ты понимаешь, о чем я? Почему, с точки зрения философии, пропасть между тобой и этой лиственницей более значима, чем пропасть между этой лиственницей и, скажем, тем дятлом?
– Потому что я – человек, – ответила она, не задумываясь.
Он печально покивал, словно предвидел, что они друг друга не поймут.
– Помнишь Овидия? Он это предчувствовал. – Продолжая рассуждать, Хой сел на ограждение. За спиной у него было озеро. – Метаморфозы никогда не основывались на внешнем различии. Так же и с transfugium: оно акцентирует сходство. В плане эволюции мы по-прежнему шимпанзе, ежи и лиственницы, все это мы носим в себе. И в любой момент можем к этому обратиться. Мы не отделены от этого какими-то непреодолимыми пропастями. Нас отделяют друг от друга лишь фуги, мелкие зазоры бытия. Unus mundus. Мир един.
Все это она слышала уже много раз, но почему-то эти аргументы ее не убеждали. Она считала, что они слишком абстрактны. Предпочитала спрашивать: болезнен ли процесс transfugium? Ощущает ли сестра одиночество? Что это значит – что процесс совершается в силовом поле? До самого ли конца человек осознает себя? Остается ли он собой? А если ее сестра передумает? Что тогда? Она уже несколько раз была близка к панике, ей казалось, что сестру нужно спасать силой, похитить, а потом запереть дома и заставить жить как все, нормально, как это происходило сотни, тысячи, миллионы раз – каждый в своей нише, на своем месте. Она попрощалась с Ренатой полгода назад, здесь, в парке. Встреча была спокойной и деловитой, почти безмолвной. Сестра передала ей нотариально заверенные документы, со множеством подписей и официальных голограмм, а потом еще вручила кулон – каплю из горного хрусталя на цепочке, единственное украшение, которое она носила. В следующее мгновение, когда Рената шла в сторону корпусов «Transfugium», ее сестра, державшая в руке кулон, почувствовала приступ удушья, как бывает, когда осознаешь необратимость происходящего. Она смотрела Ренате вслед и надеялась, что та обернется, что, может, даже передумает, вернется. Но нет, ничего такого не случилось – она увидела только спину сестры и темные двери, которые бесшумно сомкнулись, образовав черную непрозрачную поверхность.
– Она все еще здесь? Где?
Хой показал рукой на здание «Transfugium».
– Да, она уже готова.
Ей не нравился Хой, хотя они разговаривали уже не первый раз. Она знала, что этот человек не сумеет ее утешить, хотя он умен, сердечен и даже заботлив. Инстинктивно чувствовала его высокомерие, не знала, о чем он на самом деле думает. Хой повторял то, что написано в Брошюре, словно не желал тратить время на поиск других форм объяснения процесса. Экземпляр «Метаморфоз» Овидия лежал у кровати, словно Библия в номере отеля. Красивое издание, стилизованное под старину, иллюстрированное гравюрами, напоминало книгу девятнадцатого века и, вероятно, было призвано пробуждать ностальгию по чему-то давнему, естественному и основательному, успокаивать. Она несколько раз читала в Брошюре, что в мире не существует никаких постоянных однородных субстанций, мир представляет собой поток противоборствующих сил и отношений. Каждое существо обладает волей, которая позволяет ему жить. Реальность состоит из накладывающихся друг на друга, переплетающихся волями миллиардов существ. Некоторые из них сложны и пластичны, другие бессильны и фаталистичны. В таком мире многое, чего прежде и представить себе было нельзя, делается возможным, а границы оказываются иллюзорны. Сегодняшняя медицина спосо