Однажды я спросил, почему он ждал так долго, чтобы освободить меня, и почему он решил сделать это именно в тот момент. Цицерон ответил:
– Ну, ты же знаешь, что я могу быть эгоистичным и полностью на тебя полагаюсь. Я думал: «Если я его освобожу, что помешает ему уехать или отдать свою верность Цезарю, или Крассу, или еще кому-нибудь? Они бы наверняка дорого заплатили ему за все, что он обо мне знает». А потом, когда ты заболел в Арпине, я понял, как несправедливо будет, если ты умрешь в рабстве, и поэтому дал тебе обещание. Хотя тебя тогда слишком лихорадило, чтобы ты понял мои слова. Если когда-нибудь и существовал человек, заслуживающий величия свободы, так это ты, дорогой Тирон. Кроме того, – добавил он, подмигнув, – в эти дни у меня нет секретов, которые стоило бы продать.
Как бы сильно я его ни любил, мне, тем не менее, хотелось закончить дни под собственной крышей. У меня имелись кое-какие сбережения, а теперь мне еще и платили жалованье, и я мечтал о покупке небольшой фермы рядом с Кумами, где можно было бы держать нескольких коз и цыплят и выращивать собственный виноград и оливки. Однако я боялся одиночества. Положим, я мог отправиться на рынок рабов и купить себе компаньона, но мысль об этом отталкивала меня. Я знал, с кем хочу разделить эту мечту о будущей жизни: с Агатой, рабыней-гречанкой, с которой я познакомился в доме Луция. Я попросил Аттика выкупить ее от моего имени перед тем, как отправился в изгнание с Цицероном, и Аттик подтвердил, что выполнил мою просьбу и что ее освободили. Но, хотя я наводил справки о том, что же с нею сталось, и, проходя по Риму, всегда высматривал ее, она исчезла в многолюдных толпах Италии.
Я недолго спокойно наслаждался свободой. Над моими скромными планами, как и над планами всех остальных, суждено было посмеяться грандиозности грядущих событий. Как говорит Платон: «На что бы ни надеялся разум, будущее в руках богов».
Несколько месяцев спустя после моего освобождения, в месяц, который тогда назывался квинтилием, хотя теперь его требуют называть июлем[43], я торопливо шел по Священной дороге, пытаясь не споткнуться о свою новую тогу, как вдруг увидел впереди толпу. Люди стояли совершенно неподвижно – не было заметно того оживления, какое бывало всегда, когда на белой доске вывешивали новости об одной из побед Цезаря. Я тут же подумал, что он, наверное, потерпел ужасное поражение, и, присоединившись к толпе, спросил стоящего впереди человека, что происходит. Тот раздраженно оглянулся через плечо и встревоженно пробормотал:
– Красса убили.
Я еще некоторое время пробыл там, выясняя те немногие подробности, какие были известны, а потом поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону, который работал в своем кабинете. Я выпалил новости, и он быстро встал, как будто столь мрачные вести не разрешали ему сидеть.
– Как это случилось?
– Сообщают, что в битве – в пустыне, рядом с городом в Месопотамии под названием Карры.
– А его армия?
– Побеждена… Уничтожена.
Марк Туллий несколько мгновений глядел на меня, а потом закричал, приказав одному рабу принести его обувь, а другому – подать носилки. Я спросил, куда он собирается.
– Повидаться с Помпеем, конечно, – ответил мой бывший хозяин. – Отправляйся и ты со мной.
Свидетельством превосходства Помпея Великого было то, что всякий раз, когда государство поражал большой кризис, именно к его дому всегда стекались люди – будь то обычные граждане, которые в тот день толкались на улицах молчаливыми, настороженными толпами, или старшие сенаторы, которые прибывали в носилках и которых помощники Помпея провожали во внутренние покои.
По воле случая оба избранных консула, Кальвин и Мессала, обвинялись в то время во взятках и не могли вступить в должность. Вместо них присутствовали неофициальные лидеры Сената, в том числе старшие экс-консулы – Котта, Гортензий и Курион Старший – и выдающиеся молодые люди вроде Агенобарба, Сципиона и Марка Эмилия Лепида.
Гней Помпей принял на себя руководство совещанием. Никто не знал восточной империи лучше него: в конце концов, он завоевал солидную ее часть. Он объявил, что сообщение было только что получено от легата Красса, Гая Кассия Лонгина, который сумел спастись с вражеской территории и вернуться в Сирию. Если все согласны, сказал Помпей, он сейчас прочтет эту депешу.
Кассий был суровым, строгим человеком («бледным и худым», как позже посетовал Цезарь) не имевшим склонности хвастаться или лгать, поэтому его письмо было выслушано с величайшим уважением.
Согласно его рассказу, парфянский царь, Ород Второй, накануне вторжения послал к Марку Крассу гонца с сообщением, что желает сжалиться над ним как над старым человеком и разрешает ему мирно вернуться в Рим. Но Красс хвастливо ответил, что даст свой ответ в парфянской столице, Селевкии. На это гонец залился смехом и показал на повернутую вверх ладонь своей руки со словами: «Волосы вырастут здесь, Красс, прежде чем ты увидишь Селевкию!»
Римские силы, состоящие из семи легионов и восьми тысяч кавалеристов и лучников, навели мост через Евфрат близ Зевгмы. Это произошло во время грозы – что само по себе было плохим предзнаменованием. А затем, во время традиционного жертвоприношения с целью умиротворения богов, Красс уронил на песок внутренности жертвенного животного. И хотя он попытался превратить это в шутку: «Такое случается со стариками, парни, но я все еще могу крепко стиснуть рукоять своего меча!» – солдаты застонали, вспоминая проклятья, которыми сопровождался их уход из Рима.
«Они уже чувствовали, что обречены, – писал Кассий. – После Евфрата мы еще больше углубились в пустыню, со скудными запасами воды и без ясного представления о направлении и цели. Земля была непроторенная, плоская, без единого живого дерева, дающего тень. Мы брели пятьдесят миль с полными тюками по мягкому песку через пустынные бури, во время которых сотни наших людей пали от жажды и зноя. Потом мы добрались до реки под названием Балисс. Здесь наши разведчики впервые заметили части вражеских сил на другом берегу. По приказу Марка Красса, в полдень мы переправились через реку и пустились в погоню. Но к тому времени враг снова исчез из виду. Мы маршировали еще несколько часов до тех пор, пока не очутились посреди диких мест.
Внезапно со всех сторон послышался бой металлических барабанов. В тот же миг, словно выскочив прямо из песка, отовсюду поднялись бесчисленные орды конных лучников. За ними виднелись шелковые знамена командующего парфян, Силлака.
Марк Красс, несмотря на советы более опытных офицеров, приказал армии построиться одним большим квадратом, в двадцать когорт в поперечнике. Потом наши лучники были посланы вперед, чтобы начать стрелять по врагу. Однако вскоре им пришлось отступить перед лицом значительно превосходящих сил парфян и скоростью вражеских маневров. Парфянские стрелы учинили большое кровопролитие в наших сомкнутых рядах. И смерть не приходила легко и быстро. Наши люди корчились в конвульсиях и муках, когда в них ударяли стрелы; они переламывали древки в ранах, а потом раздирали свою плоть в попытках вырвать зазубренные наконечники, пронзавшие их вены и мускулы. Многие умерли подобным образом, и даже выжившие были не в состоянии сражаться. Их руки были пригвождены к их щитам, а ноги – к земле, так что они не могли ни бежать, ни защищаться. Всякая надежда, что этот убийственный дождь иссякнет, была отброшена при виде того, как тяжело груженные караваны верблюдов подвозят к полю боя новые стрелы.
Понимая, что армии грозит опасность вскоре быть полностью уничтоженной, Публий Красс взмолился к отцу, прося разрешения взять свою кавалерию, а также пехоту и лучников – и прорвать окружающий строй. Марк Красс одобрил этот план.
Отряд прорыва в количестве шести тысяч человек двинулся вперед, и парфяне быстро отступили. Но, хотя Публию специально приказали не преследовать врага, он ослушался этих распоряжений. Его люди, наступая, скрылись из вида главной армии, после чего парфяне появились вновь – позади них. Публия быстро окружили, и он отвел своих людей к узкому песчаному холму, где они представляли собой легкую мишень.
И вновь лучники врага сделали свою убийственную работу. Понимая, что ситуация безнадежна, и боясь плена, Публий попрощался со своими людьми и велел им позаботиться о собственной безопасности. Потом, поскольку он не мог двигать рукой, которую проткнула стрела, сын Красса подставил бок своему щитоносцу и приказал пронзить его насквозь мечом. Большинство офицеров Публия последовали его примеру и покончили с собой.
Как только парфянцы вторглись в римские позиции, они отрезали голову Публию и насадили ее на копье. Потом доставили голову обратно к главной римской армии и ездили вдоль нашего строя взад-вперед, насмехаясь над Крассом и предлагая ему посмотреть на сына.
Видя, что произошло, Красс обратился к нашим людям с такими словами: «Римляне, это горе – мое личное горе. Но на вас, оставшихся целыми и невредимыми, зиждется великая судьба и слава Рима. А теперь, если у вас есть сколько-нибудь жалости ко мне, потерявшему лучшего на свете сына, докажите это яростью, с которой встретитесь с врагом».
К сожалению, люди не обратили внимания на его слова. Наоборот, зрелище это сломило дух и парализовало энергию наших войск более всех прочих случившихся ужасных событий. Избиение по воздуху возобновилось, и вся армия наверняка была бы уничтожена, если б не опустилась ночь и парфяне не отступили, крича, что дадут Крассу погоревать ночью о сыне, а к утру вернутся, чтобы покончить с нами.
Это дало нам шанс. Марк Красс был обессилен горем и отчаянием и больше не мог отдавать приказы, поэтому я принял на себя командование войском, и в тишине, под покровом тьмы, люди, способные идти, проделали форсированный марш до города Карры. Позади, под самые жалобные крики и мольбы, были оставлены около четырех тысяч раненых, которых парфяне на следующий день либо перебили, либо взяли в рабство.