Марк Туллий колебался, не уверенный, как поступить, но в конце концов желание узнать из первых рук, что случилось с Катоном, перевесило нежелание принимать у себя такого подлеца – между прочим, подлеца не только в роли мужа, но и в роли демагога-политика пошиба Катилины или Клодия, ратующего за списание всех долгов. Цицерон попросил меня немедленно отправиться в Рим с приглашением для Долабеллы. Перед самым отъездом Туллия отвела меня в сторону и спросила, не может ли она получить письмо своего мужа. Само собой, я отдал ей письмо, и только впоследствии обнаружил, что у нее не было ни единого письма Долабеллы, адресованного лично ей, и что она хотела сохранить это на память.
К полудню я был уже в Риме – спустя полных пять лет после того, как в последний раз вступал в этот город. В изгнании я в пылких мечтах рисовал себе широкие улицы, прекрасные храмы и портики, отделанные мрамором и золотом, полные элегантных, образованных граждан. Вместо этого я нашел грязь, дым и изрытые колеями улицы – гораздо более узкие, чем они мне запомнились, неотремонтированные здания и безруких, безногих, обезображенных ветеранов, просящих милостыню на форуме.
От здания Сената до сих пор оставался лишь почерневший остов. Места перед храмами, где раньше проходили заседания суда, были заброшены. Меня изумило повсеместное запустение. Когда позже, в том же году, провели перепись населения, оказалось, что людей осталось меньше половины, по сравнению с тем, что было до гражданской войны.
Я думал, что смогу найти Долабеллу на заседании Сената, но, похоже, никто не знал, где происходят такие заседания и бывают ли они вообще в эти дни. В конце концов я отправился по адресу на Палатинском холме, который мне дала Туллия – туда, где, по ее словам, она жила с мужем. Там я и нашел Публия Корнелия в компании элегантной, дорого одетой женщины (впоследствии я узнал, что это была Метелла, дочь Клодия). Она вела себя как хозяйка дома, велев, чтобы мне принесли освежающий напиток и кресло, и я с первого взгляда понял, что Туллии не на что рассчитывать в отношениях с супругом.
Что касается Долабеллы, то он поразил меня тремя чертами: неистовой красотой лица, явной физической силой и невысоким ростом. Цицерон как-то раз пошутил: «Кто прицепил моего зятя к этому мечу?»
Этот карманный Адонис, к которому я давно был склонен испытывать величайшую неприязнь из-за того, как тот обращался с Туллией (хотя я раньше никогда с ним не встречался) прочитал приглашение моего друга и объявил, что немедленно едет вместе со мною. Он сказал:
– Мой тесть пишет, что его послание доставит его доверенный друг Тирон. Не тот ли это Тирон, который создал знаменитую систему стенографии? Тогда я очень рад с тобой познакомиться! Моя жена всегда очень тепло о тебе говорила, как о своего рода втором отце. Могу я пожать твою руку?
И таково было обаяние этого мошенника, что я почувствовал, как моя враждебность тут же начала таять.
Долабелла попросил Метелла послать за ним вдогонку рабов с его багажом, а сам присоединился ко мне в экипаже, чтобы совершить путешествие в Тускул.
Основную часть дороги он проспал.
К тому времени, как мы добрались до виллы, рабы уже готовились подать ужин, и Цицерон приказал, чтобы приготовили еще одно место. Публий Корнелий направился прямиком к кушетке Туллии и положил голову ей на колени. Спустя некоторое время я заметил, что она начала гладить его волосы.
То был прекрасный весенний вечер с перекликающимися соловьями, и несоответствие того, что нас окружало, и ужаса истории, которую разворачивал перед нами Долабелла, еще больше выбивало из колеи.
Сперва была сама битва, битва при Тапсе, в которой Сципион командовал войском республиканцев в семьдесят тысяч человек, в союзе с нумидийским царем Юбой. Они пустили в ход ударную силу слонов, чтобы попытаться прорвать строй Цезаря, но град стрел и выпущенных из баллист горящих снарядов заставил мерзких тварей запаниковать, повернуться и истоптать собственную пехоту. После этого случилось то же самое, что и при Фарсале: республиканский строй сломала железная дисциплина легионеров Цезаря. Только на сей раз Гай Юлий отдал распоряжение не брать пленных: все десять тысяч сдавшихся были перебиты.
– А Катон? – спросил Цицерон.
– Катона не было в битве, он находился в трех днях пути оттуда, командуя гарнизоном в Утике, – рассказал его зять. – Цезарь немедленно отправился туда. Я поскакал с ним во главе армии. Ему очень хотелось взять Катона в плен живым, чтобы можно было помиловать его.
– Напрасная миссия, могу тебе сказать: Катон никогда бы не принял помилование от Цезаря.
– Цезарь был уверен, что примет. Но ты прав, как всегда: Катон покончил с собой в ночь перед нашим появлением.
– Как он это сделал?
Долабелла скривился:
– Я расскажу тебе, если ты действительно хочешь знать, но этот предмет не для женских ушей.
Туллия твердо возразила:
– Я достаточно сильна, чтобы это выдержать, спасибо.
– И все равно, думаю, тебе лучше удалиться, – настаивал ее муж.
– Ни за что на свете!
– А что скажет твой отец?
– Туллия сильнее, чем кажется, – заметил Цицерон и многозначительно добавил: – Ей приходится быть сильной.
– Что ж, если ты просишь… Если верить рабам Катона, когда тот узнал, что Цезарь прибудет на следующий день, он принял ванну и пообедал, обсудил с товарищами Платона и удалился в свою комнату. Потом, оставшись в одиночестве, взял свой меч и пырнул себя сюда. – Долабелла протянул руку и провел пальцем под грудиной Туллии. – У него вывалились все внутренности.
Марк Туллий, брезгливый, как всегда, вздрогнул, но его дочь сказала:
– Это не так уж плохо.
– Ага, – отозвался Корнелий. – Но это еще не конец истории. Ему не удалось нанести себе смертельную рану, и меч выскользнул из его окровавленной руки. Его слуги услышали стоны и ворвались в комнату. Они вызвали врача. Врач явился, засунул внутренности обратно и зашил рану. Могу добавить, что Катон все это время был в полном сознании. Он пообещал, что не сделает второй попытки самоубийства, и слуги ему поверили, хотя из предосторожности забрали его меч. Но, как только они ушли, он пальцами разорвал рану и снова вытащил внутренности. Это его убило.
Смерть Марка Порция Катона произвела на Цицерона огромное впечатление. Когда ее жуткие подробности стали более широко известны, нашлись те, кто счел их доказательством безумия Катона. Такова, несомненно, была точка зрения Гирция. Но Марк Туллий с этим не согласился.
– Он мог бы избрать более легкую смерть. Он мог броситься с какого-нибудь здания, или вскрыть себе вены в теплой ванне, или принять яд. Вместо этого он выбрал именно такой способ – вытащить свои внутренности, как во время человеческого жертвоприношения, – чтобы продемонстрировать силу воли и презрение к Цезарю. С философской точки зрения, это была хорошая смерть – смерть человека, который ничего не боится. Вообще-то, я бы осмелился даже сказать, что он умер счастливым. Ни Цезарь, ни какой-либо другой человек – вообще ничто в мире не сможет к нему прикоснуться.
На Брута и Кассия (оба они были в родстве с Катоном, один – по крови, другой – благодаря браку) эта смерть оказала еще большее воздействие. Брут написал Цицерону из Галлии, спрашивая, не сложит ли тот панегирик его дяде. Письмо прибыло как раз в тот момент, когда оратор узнал, что, согласно завещанию Катона, он назначен одним из опекунов его сына. Как и остальные, принявшие помилование Цезаря, Цицерон был пристыжен самоубийством Марка Порция, и поэтому он презрел риск оскорбить диктатора и выполнил просьбу Брута, продиктовав мне короткое произведение «Катон» меньше чем за неделю.
«Яркий и в мыслях, и внешне; безразличный к тому, что говорят о нем люди; презирающий славу, титулы и украшения, а еще более – тех, кто их ищет; защитник закона и свобод; страж интересов республики; пренебрегающий тиранами, их вульгарностью и самонадеянностью; упрямый, приводящий в ярость, резкий, догматичный; мечтатель, фанатик, мистик, солдат; пожелавший под конец вырвать внутренности из собственного живота, лишь бы не подчиниться завоевателю – только Римская республика могла породить такого человека, как Катон, и только в Римской республике такой человек, как Катон, хотел жить».
Примерно в то же время Цезарь вернулся из Африки и вскоре после возвращения, в разгар лета, наконец-то организовал четыре отдельных триумфа, последовавшие один за другим, которые отмечали его победы в Галлии, на Черном море, в Африке и на Ниле – такого эпического самовосхваления Рим еще никогда не видывал.
Цицерон переехал в свой дом на Палатине, чтобы присутствовать при триумфах, хотя и нельзя сказать, чтобы ему этого хотелось. «В гражданской войне, – как он написал своему старому другу Сципиону, – победа всегда кичлива».
В Большом Цирке состоялось пять охот на диких зверей и шуточная битва с участием слонов, а в озере, выкопанном рядом с Тибром, – морское сражение. В каждом квартале города шли представления, а на Марсовом поле состоялись состязания атлетов, гонки колесниц и игры в память дочери диктатора Юлии. Был дан пир для всего города, на котором подавали мясо, оставшееся после жертвоприношений, а также раздавали деньги и хлеб. Бесконечные парады солдат, сокровищ и пленников вились по улицам (благородный вождь галлов, Верцингеторикс, после шести лет заточения был удушен в Карцере[63]), и день за днем мы слышали даже с террасы вульгарные песнопения легионеров:
Вернулись мы с нашим лысым блудилой,
Римляне, прячьте жен по домам!
Все мешки с золотом, что вы ему одолжили,
На галльских шлюх он потратил сам!
Но, несмотря на помпезность праздников (а может, и благодаря ей), укоризненный призрак Катона как будто витал даже над этими событиями. Когда во время африканского триумфа флот проплывал мимо и было показано, как Марк Порций вырывает себе внутренности, толпа испустила громкий стон. Говорили, что его смерть име