– С тех пор как Октавиан появился в Италии, он произносил самые свирепые речи, клянясь отомстить за своего так называемого отца, предав его убийц суду. Этими речами он угрожает безопасности некоторых самых известных людей в нашем государстве. С ними посоветовались насчет почестей, которые теперь намечаются для приемного сына Цезаря? Какие у нас гарантии, что, если мы сделаем этого амбициозного и незрелого так называемого военачальника «мечом и щитом Сената» – как предлагает благородный Цицерон, – он не повернется и не использует свой меч против нас?
Все эти пять речей были произнесены после церемониального открытия и заняли весь короткий январский день, и Марк Туллий вернулся домой, так и не произнеся подготовленной речи.
– Мир! – Он словно выплюнул это слово. В прошлом мой друг всегда был защитником мира, но отныне – нет. Он негодующе выставил подбородок, горько жалуясь на консулов. – Что за парочка бесхребетных посредственностей! Сколько часов я провел, обучая их, как нужно выступать… И зачем? Уж лучше бы меня наняли, чтобы я научил их здраво мыслить!
Что же касается Калена, Пизона и Исаврика, то они, по мнению оратора, были «пустоголовыми миротворцами», «трусливыми сердцами», «политическими уродцами» и еще много кем – спустя некоторое время я перестал записывать его оскорбления.
Выпустив пар, Цицерон удалился в кабинет, чтобы переписать свою речь, и на следующее утро отбыл для участия во втором дне дебатов, похожий на военный корабль в полном боевом порядке.
С начала заседания он был на ногах и продолжал стоять, давая знать, что ожидает, чтобы его вызвали, и не принимает «нет» в качестве ответа. Видя это, его сторонники начали выкрикивать его имя, и в конце концов у Пансы не осталось иного выхода, кроме как жестами дать понять, что Цицерон может выступить.
– Ничто и никогда, сограждане, – начал Марк Туллий, – не казалось мне столь запоздалым, как наступление этого нового года и – вместе с ним – собрание Сената. Мы ждали… Но те, кто ведут войну против республики, – не ждали. Марк Антоний желает мира? Тогда пусть сложит оружие. Пусть попросит мира. Пусть умоляет нас о пощаде. Но отправить посланцев к человеку, которому вы тринадцать дней назад вынесли самый суровый и жестокий приговор, – если я могу высказать свое откровенное мнение, то это безумие!
Один за другим Цицерон разбил аргументы своих противников, словно снарядами, выпускаемыми некоей могучей баллистой. Антоний, сказал он, не имеет никакого права быть губернатором Ближней Галлии: он протолкнул свой закон на состоявшемся в грозу и не имеющем законной силы собрании. Он – подделыватель указов. Он – вор. Он – предатель. Отдать ему провинцию Дальняя Галлия будет все равно что дать ему доступ к «движущей силе войны – безграничным деньгам». Эта идея абсурдна!
– И к такому человеку, всеблагие небеса, мы рады отправить посланников? Он никогда не подчинится ничьим послам! Мне известны безумие и высокомерие этого человека. Но время, между тем, будет потеряно. Приготовления к войне поведутся не спеша – они уже затянулись из-за медлительности и проволочек. Если б мы действовали быстрее, нам теперь вообще не пришлось бы воевать. Любое зло легко сокрушить при рождении, но позволь ему укорениться – и оно всегда наберет силы. Поэтому я предлагаю, сограждане, не отправлять посланников. Я говорю, что вместо этого следует объявить чрезвычайное положение, закрыть суды, надеть военную одежду, начать набор рекрутов, приостановить освобождение от военной службы по всему Риму и всей Италии и объявить Антония врагом общества…
Окончание этой фразы потонуло в стихийном громе аплодисментов и топанья ног, но мой друг продолжал говорить сквозь шум:
– …Если мы сделаем все это, он почувствует, что начал войну против государства. Почувствует энергию и силу единого Сената. Он говорит, что это война партий. Каких партий? Война была раздута не какими-либо партиями, но лишь им одним! А теперь я перехожу к Гаю Цезарю, которого мой друг Исаврик осыпал такими насмешками и подозрениями. Однако не живи этот юноша на земле, кто из нас смог бы сейчас жить? Какой бог даровал римскому народу этого посланного небесами мальчика? Его защита разрушила тиранию Антония. Поэтому позвольте вручить Цезарю необходимую власть, без которой нельзя управлять военными делами, нельзя удержать армию, нельзя вести войну. Позвольте ему быть пропретором с максимумом власти, которую дает официальная должность. В нем заключается наша надежда на свободу. Я знаю этого молодого человека. Для него нет ничего дороже республики, нет ничего важнее вашей власти, нет ничего более желанного, чем мнение хороших людей, нет ничего милее подлинной славы. Я даже рискну дать вам слово, сограждане, – вам и римскому народу: я обещаю, я ручаюсь, я торжественно заверяю, что Гай Цезарь всегда будет таким же гражданином, каким является сегодня! Именно о таком гражданине мы бы сейчас молились и такого искренне желали бы иметь.
Его речь и в особенности его гарантии изменили все. Полагаю, можно сказать – и редкая речь может этим похвалиться! – что, если б Цицерон не произнес свою «пятую филиппику», история пошла бы по-другому, потому что мнения в Сенате разделились почти поровну, и, пока он не заговорил, дебаты склонялись в пользу Антония. Теперь же его слова задержали прилив, и голоса потекли обратно, в пользу войны. Марк Туллий воистину мог бы победить по каждому пункту, если б трибун по имени Сальвий не воспользовался своим правом вето, отсрочив дебаты до четвертого дня и дав жене Антония Фульвии шанс появиться у дверей храма и умолять о снисходительности. Ее сопровождали маленький сын – тот, которого посылали на Капитолий в качестве заложника, – и пожилая мать Антония Юлия, кузина Юлия Цезаря, которой восхищались из-за ее благородного поведения. Все они были одеты в черное и дали самое трогательное представление: три поколения, идущие по проходу Сената с умоляюще стиснутыми руками. Каждый сенатор сознавал, что, если Марка Антония назовут врагом общества, вся его собственность будет захвачена и этих людей вышвырнут на улицу.
– Избавьте нас от этого унижения, – выкрикнула Фульвия, – умоляем!
Голосование, чтобы объявить Антония врагом общества, было провалено. Зато утвердили ходатайство отправить делегацию посланников, чтобы в последний раз предложить ему мир. Однако все остальное прошло в пользу Цицерона: армию Октавиана признали законной и объединили с армией Децима под штандартом Сената, самого Октавиана сделали сенатором, несмотря на его юность, и наградили также пропреторством с властью империя, и на будущее возраст, необходимый для консульства, снизили на десять лет (хотя до того возраста, когда Октавиан мог бы быть избран, все равно еще оставалось тринадцать лет). Лояльность Планка и Лепида купили, утвердив первого консулом на следующий год, а второго удостоив позолоченной конной статуи на ростре. Было также приказано немедленно начать набор новых армий и объявить состояние боевой готовности в Риме и по всей Италии.
И вновь трибуны попросили Цицерона, а не консулов, передать решения Сената тысячам собравшихся на форуме людей. Когда он сказал им, что к Антонию будут отправлены посланники, раздался всеобщий стон. Марк Туллий сделал обеими руками успокаивающий жест.
– Я полагаю, римляне, вы отвергаете этот курс так же, как и я, и по веской причине. Но я призываю вас быть терпеливыми. То, что я сделал раньше в Сенате, я сделаю перед вами сейчас. Я предсказываю, что Марк Антоний не обратит внимания на посланников, опустошит землю, будет осаждать Мутину и наберет еще войска. Я не боюсь, что, услышав мои слова, он изменит планы и повинуется Сенату, чтобы меня опровергнуть – для этого он слишком далеко зашел. Мы потеряем драгоценное время, но не бойтесь: в конце концов мы одержим победу. Другие народы могут сносить рабство, но самое драгоценное достояние римского народа – свобода.
Мирная делегация отправилась в путь с форума на следующий день, и Цицерон нехотя пошел посмотреть на ее отбытие. В послы выбрали трех экс-консулов: Луция Пизона, который первым выдвинул идею переговоров и поэтому едва ли мог отказаться принять в них участие; Марка Филиппа, отчима Октавиана, чье участие Марк Туллий назвал «отвратительным и постыдным»; и старого друга оратора, Сервия Сульпиция, настолько слабого здоровьем, что Цицерон умолял его передумать:
– Это же двести пятьдесят миль посреди зимы, через снег, волков и бандитов, с единственным удовольствием в конце пути – военным лагерем! Умоляю, мой дорогой Сульпиций, сошлись на свою болезнь и позволь найти кого-нибудь другого!
– Ты забываешь, что при Фарсале я был на стороне Помпея, – возразил тот. – Я стоял и наблюдал, как истребляют лучших людей государства. Моей последней услугой республике будет попытка не допустить того, чтобы это случилось снова.
– У тебя, как всегда, благородные порывы, но сейчас ты не смотришь на вещи здраво. Антоний рассмеется вам в лицо. Все, чего ты добьешься своими страданиями, – это поможешь затянуть войну.
Сервий грустно посмотрел на Марка Туллия.
– Что сталось с моим старым другом, который ненавидел военную службу и любил книги? Я порядком по нему скучаю. И явно предпочитаю его подстрекателю, который разжигает в толпе жажду крови.
С этими словами он неловко забрался в свои носилки и был унесен вместе с другими, чтобы начать долгое путешествие.
Пока римляне ожидали результатов мирного посольства, подготовка к войне замедлилась и шла спустя рукава, о чем и предупреждал Цицерон. Несмотря на то, что по всей Италии набирались рекруты для новых легионов, теперь, когда непосредственную угрозу как будто рассеяли, не было особого смысла спешить. Между тем, Сенат сумел привлечь только два легиона, которые встали лагерем рядом с Римом и провозгласили, что они за Октавиана, – Марсов и Четвертый. Получив разрешение Октавиана, эти легионы согласились маршировать на север под командованием одного из консулов, на выручку Дециму.
В соответствии с законом тянули жребий, кому занять пост командующего, и по жестокой шутке богов, он достался больному человеку, Гирцию. Глядя, как тот, в красном плаще, похожий на призрак, болезненно поднимается по ступеням Капитолия, чтобы принести по традиции в жертву Юпитеру белого быка, а после уехать на войну, Цицерон преисполнился дурных предчувствий.