Диктатор — страница 73 из 81

в Бононию, и, уже находясь в пути, узнал о его смерти. Я поспешил обратно к своему подобию армии. Она самым плачевным образом уменьшилась в численности и пребывает в очень плохом состоянии из-за недостатка всего необходимого. Антоний опередил меня на два дня и, как преследуемый, делал куда более длинные переходы, чем я – как преследователь, потому что он двигался суматошно, а я – в обычном порядке. Куда бы он ни направлялся, он открывал бараки рабов и уводил оттуда людей, нигде не делая остановок, пока не добрался до Вады. Похоже, он набрал довольно многочисленный отряд, и, возможно, отправляется к Лепиду.

Если Цезарь прислушался ко мне и перевалил через Апеннины, я должен загнать Антония в такой тесный угол, что его, скорее, прикончит недостаток припасов, чем холодная сталь. Но невозможность отдавать приказы ни Цезарю, ни (через Цезаря) его армии – это очень плохо. Меня тревожит то, как может разрешиться эта ситуация. Я не могу больше кормить своих людей».

Третье письмо было написано день спустя после второго и послано из предгорий Альп: «Антоний на марше. Он направляется к Лепиду. Пожалуйста, позаботься о дальнейших событиях в Риме. Отрази направленную на меня вселенскую злобу, если сможешь».

– Он дал ему уйти, – сказал Цицерон, опустив голову на руку и перечитывая письма от начала до конца. – Он дал ему уйти! А теперь он говорит, что Октавиан не может или не будет слушаться его, как главнокомандующего… Ну и дела!

Оратор немедленно написал письмо, чтобы тот же гонец, вернувшись, доставил его Дециму: «Судя по твоим словам, пламя войны, далеко не погасшее, полыхнуло еще выше. Мы поняли так, что Антоний бежал в отчаянии с несколькими невооруженными и павшими духом приверженцами. В действительности его положение таково, что стычка с ним будет опасным делом. Я вообще не считаю, что он бежал из Мутины, – просто перенес театр военных действий в другое место».


На следующий день похоронный кортеж Гирция и Пансы добрался до Рима в сопровождении почетной охраны – кавалеристов, посланных Октавианом. Он прошел в сумерках по улицам до форума, и за ним наблюдала притихшая хмурая толпа. У подножия ростры в свете факелов ожидали сенаторы, все в черных тогах, чтобы встретить кортеж. Корнут произнес панегирик, написанный для него Цицероном, а потом обширное собрание двинулось за похоронными дрогами на Марсово поле, где был приготовлен погребальный костер. В знак патриотического уважения погребальщики, актеры и музыканты отказались принять плату. Цицерон пошутил, что, когда погребальщик не берет твоих денег, ты знаешь, что ты – герой. Но втайне, под этой открытой демонстрацией бравады, он был глубоко встревожен. Когда факелы поднесли к основаниям погребальных костров и пламя взметнулось вверх, в его свете лицо Марка Туллия выглядело старым и осунувшимся от беспокойства.

Почти таким же тревожным фактом, как и спасение Антония, было то, что Октавиан или не хотел, или не мог подчиняться приказам Децима. Цицерон написал ему, умоляя соблюдать указ Сената и отдать себя и свои легионы под командование губернатора: «Пусть любые разногласия будут улажены после нашей победы! Поверь, самый верный путь добиться высочайших почестей в государстве – это сыграть сейчас самую важную роль в уничтожении величайшего врага».

Он не получил ответа – зловещий знак.

Потом Децим написал моему другу снова: «Лабеон Сегулий говорит, что он был у Октавиана и они немало толковали о тебе. Сам Октавиан не высказал насчет тебя никаких жалоб, говорит Сегулий, не считая упоминания ремарки, которую он приписывает тебе: “Молодого человека следует возвышать, восхвалять – и убрать”. Он добавил, что не собирается позволить, чтобы его убрали. Что же касается ветеранов, то они злобно ропщут и представляют для тебя опасность. Они собираются запугивать тебя и впоследствии заменить тебя молодым человеком».

Я давно предупреждал Цицерона, что его любовь к игре слов и забавным репликам когда-нибудь доведет его до беды, но он не мог удержаться от этого. Марк Туллий всегда пользовался репутацией человека колкого остроумия, а когда он стал старше, то стоило ему открыть рот, как люди собирались вокруг, желая посмеяться. Такое внимание льстило ему и вдохновляло его на то, чтобы отпускать еще более саркастические реплики. Его сухие замечания быстро передавались из уст в уста, а иногда ему приписывали фразы, которые он никогда не произносил; я составил целую книгу таких апокрифов. Первый Юлий Цезарь, бывало, наслаждался его «шпильками», даже когда сам становился их мишенью. Например, когда диктатор изменил календарь и кто-то спросил, придется ли восход Сириуса на ту же дату, что и раньше, Цицерон ответил: «Сириус сделает, как ему велят».

Говорят, Гай Юлий Цезарь покатывался со смеху от шуток моего друга, но его приемный сын, каковы бы ни были прочие его достоинства, имел изъян в отношении чувства юмора, и Марк Туллий в кои-то веки последовал моему совету и написал ему письмо с извинениями: «Насколько я понимаю, законченный дурак Сегулий рассказывает всем и каждому о некоей шутке, которую я предположительно отпустил, и теперь весть о ней достигла и твоих ушей. Я не могу припомнить, чтобы делал такое замечание, но я не отрекаюсь от него, потому что оно смахивает на то, что я мог бы сказать, – нечто легкомысленное, сказанное под влиянием момента, а не для того, чтобы это рассматривали как серьезное политическое заявление. Я знаю, мне не нужно тебе рассказывать, как я тебя люблю и как ревностно защищаю твои интересы, насколько я непреклонен в том, что ты должен играть ведущую роль в наших делах в грядущие годы, но, если я случайно тебя оскорбил, искренне прошу прощения».

На это письмо пришел такой ответ: «От Гая Цезаря – Цицерону. Мое отношение к тебе не изменилось. Не нужно извинений, хотя, если тебе хочется их принести, само собой, я их принимаю. К несчастью, мои сторонники не так беззаботны. Они предупреждают меня каждый день, что я – дурак, раз доверился тебе и Сенату. Твоя неосторожная реплика была для них что мята для кота. И в самом деле – тот указ Сената! Как можно ожидать, что я отдамся под командование человека, который заманил моего отца в смертельную ловушку? Я обращаюсь с Децимом вежливо, но мы никогда не сможем стать друзьями, и мои люди – они ведь ветераны моего отца – никогда не пойдут за ним. Они говорят, что лишь одна причина заставила бы их биться за Сенат безоговорочно – если бы меня сделали консулом. Такое возможно? В конце концов, оба места консула вакантны, и, если я могу в девятнадцать лет быть пропретором, почему не могу быть консулом?»

Это письмо заставило Цицерона побелеть. Он немедленно написал в ответ, что, каким бы вдохновленным богами Октавиан ни был, Сенат никогда не согласится, чтобы человек, которому еще не исполнилось и двадцати, стал консулом. Тот ответил так же быстро: «Похоже, моя молодость не мешает мне возглавлять армию на поле боя, но мешает мне быть консулом. Если единственный спорный вопрос – юность, не мог бы я стать соконсулом того, кто так же стар, как я молод, и чья политическая мудрость и опыт возместят недостаток их у меня?»

Цицерон показал это письмо Аттику.

– Что ты можешь из этого извлечь? Он предлагает то, о чем я думаю?

– Уверен, именно это он и подразумевает. Что ты будешь делать?

– Не буду притворяться, что такая честь ничего бы для меня не значила. Очень мало людей становились консулами дважды – это означало бы бессмертную славу, и я в любом случае выполняю всю работу консула, хоть и не называюсь им. Но цена!.. Нам уже довелось иметь дело с одним Цезарем с армией за спиной, требующим в обход закона назначить его консулом, и, в конце концов, нам пришлось воевать, чтобы попытаться его остановить. Неужели мы должны иметь дело с еще одним и на сей раз покорно сдаться ему? Как это будет выглядеть для Сената и для Брута с Кассием? Кто вложил такие идеи в голову молодого человека?

– Может, ему и не нужно, чтобы кто-то вкладывал их в его голову, – ответил Аттик. – Может, они возникли у него совершенно спонтанно.

Цицерон не ответил. Рассматривать такую возможность было невыносимо.


Две недели спустя Марк Туллий получил письмо от Эмилия Лепида, стоявшего лагерем со своими семью легионами у Серебряного моста[92] в южной Галлии. Прочитав послание, Цицерон наклонился и опустил голову на стол. Одной рукой он подтолкнул письмо ко мне.

«Мы долго дружили, но, без сомнения, во времена нынешнего жестокого и неожиданного политического кризиса враги мои доставили тебе ложные и недостойные сообщения обо мне, сочиненные с тем, чтобы причинить твоему сердцу патриота немалое беспокойство, – прочитал я. – У меня есть к тебе одна горячая просьба, дорогой Цицерон. Если прежние моя жизнь и рвение, усердие и добросовестность в ведении государственных дел показали тебе, что я достоин имени, которое ношу, умоляю, в будущем ожидай от меня таких же или более великих дел. Твоя доброта все больше и больше делает меня твоим должником».

– Я не понимаю, – сказал я. – Почему ты так расстроен?

Мой друг вздохнул и выпрямился, и я, к огромной своей тревоге, увидел в его глазах слезы.

– Потому что это означает, что он намеревается присоединиться со своим войском к Антонию и заранее запасается оправданиями. Его двуличность так неуклюжа, что становится едва ли не привлекательной.

Конечно же, он был прав. В тот же день, тридцатого мая, когда Цицерон получил фальшивые заверения Марка Лепида, сам Антоний – длинноволосый и бородатый после почти сорока дней бегства – появился на дальнем берегу реки напротив лагеря этого полководца. Он перешел реку вброд, по грудь в воде, облаченный в темный плащ, после чего поднялся к палисаду и начал разговаривать с легионерами. Многие знали его по Галлии и по гражданским войнам, и люди собрались, чтобы его послушать. На следующий день он перевел через реку всех своих солдат, и люди Лепида встретили их с распростертыми объятьями. Они срыли свои укрепления и позволили Марку Антонию войти в их лагерь без оружия. Антоний обошелся с Эмилием с огромным уважением, назвал его «отцом» и горячо уверил, что за ним останутся его генеральский ранг и почести, если тот присоединится к его делу. Солдаты разразились приветственными криками, и Лепид согласился.