Диктатор — страница 124 из 142

Да, нормальное, сказал я себе и снова заволновался. Нормальное для человека, ведущего себя нормально. А Гамов, взамен торжества, потребовал суда над собой. И принудил нас дать на это согласие, ещё и потянул двух помощников на скамью подсудимых. Что реально таится в его поведении? Новый зигзаг в политике?

Я обессилел от трудного размышления. Мне захотелось поесть, потом прилечь. Я пошёл на кухню поискать еды. Вошла Елена и присела к столу. Я положил ей ветчины и зелёного горошка.

— Как хорошо, что кончилась война, — весело сказала она. — Нормальная еда перестала быть предметом мечтаний.

— К сожалению, война не кончилась, — хмуро возразил я.

Она встревожилась

— Как тебя понимать? Кто-нибудь откалывается от союза? Не Лон Чудин? Не верю я этому честолюбцу!

— Я тоже не верю. Но он подписал общее решение. Против себя он не пойдёт.

— И правильно сделает. Никто не идёт против себя.

— Я знаю одного, кто восстал на себя.

— Кто он?

— Наш руководитель — Гамов!

— Гамов? — Она чуть не со страхом посмотрела на меня. — Неужели он опять заболел? Ты сказал, что война не окончилась. Значит, он?..

— Именно это. Гамов объявил войну себе, да и, в частности, своим главным помощникам — мне и Гонсалесу. Он просит суда над нами троими.

Она глядела на меня распахнутыми глазами.

— Я ничего не понимаю, Андрей.

— Ты думаешь, я что-либо понимаю? Не преувеличивай моей сообразительности. Я путаюсь среди разных мыслей, как в глухом лесу между деревьями.

— Расскажи подробнее, что произошло. Будем думать вместе.

Я описал спор, вспыхнувший на Ядре. Не скрыл и метания мыслей, томивших меня, когда я вернулся домой.

— Я совсем потерялся — кто мы? Герои или преступники? Ожидаем заслуженных наград за победу или столь же заслуженных кар за провины? Гамов — руководитель объединённого мира или кандидат в тюремную камеру? Одно несовместимо с другим. Я не хочу признавать за собой вины!

— И правильно, что не признаёшь! Ибо нет за тобой вины.

— А как объяснить всему миру, что от заместителя диктатора утаивались важные события и планы? Что меня оскорбляли недоверием?

Она впала в такое же возбуждение, что недавно изводило меня. Только мысли её складывались по-иному. Он воскликнула:

— Нет, не так! Не оскорбление недоверием, а уважение к твоей честности. Опасение, что обходные пути к успеху встретят твоё противодействие. Гамов слишком ценил тебя, чтобы испытывать твою прямоту.

Елена сказала мне то же, что говорил недавно сам Гамов. Даже слова складывались похожие. И такая схожесть не могла не утешить меня. Но если Елена объяснила отношение Гамова ко мне, то его отношение к самому себе оставалось тайной. Она заговорила и об этом.

— Андрей, до чего ты плохо разбираешься в Гамове! Была одна важная причина, позволявшая ему не думать, пряма ли дорога к цели.

— Тайная причина, давшая индульгенцию его грехам?

— Да, именно то, что он заранее постановил для себя отдаться суду, который и оценит меру созданного им добра и причинённого зла. И сделает это только в случае победы, ибо нормально победителей не карают при жизни, приговор им выносит история потом, когда это их уже не может волновать. Гамов и тут пренебрёг классикой. Он открыл в истории новую дорогу и первым зашагал по ней. Нужно восхищаться его смелостью, а не негодовать на него.

Она и впрямь восхищалась. Меня всегда задевало её преклонение перед Гамовым. Я уже знал, что преклонение не связано с любовью, для ревности оснований не было. Но я ничего не мог поделать: я тоже восхищался Гамовым, но её поклонение уязвляло меня.

— Значит, ты считаешь правильным новый поступок Гамова?

— Конечно! Разве можно в этом сомневаться?

— Я сомневаюсь. Что даст публичный суд?

— Полное оправдание, если не найдёт вины. И очищение, если кару объявят. Разве наказание не снимает преступления?

— Смотря, какая кара и какие провины… Иные наказания ликвидируют не только вину в преступлении, но и самого преступника. Если суд приговорит Гамова, да и твоего мужа заодно, к смертной казни…

Такая мысль, по всему, не являлась ей в голову. Она с испугом глядела на меня. Боюсь, философия предстоящего суда вполне открылась её уму, но судейская практика осталась в тени. Я чувствовал удовлетворение, что напугал её.

Она быстро пришла в себя и снова принялась спорить:

— Ведь судьёй будет Гонсалес, так? Вместе с тобой и Гамовым он будет судить и себя самого. Неужели он поднимет руку и на себя? Ты лучше меня знаешь Гонсалеса…

— Я лучше тебя знаю Гонсалеса и потому скажу — понятия не имею, как он поступит. Он из самосожженцев, которые могут полезть в костёр впереди своего вожака.

Я постарался смягчить эти нерадостные слова почти весёлой улыбкой. Но я не был одарён искусством Пеано демонстрировать хорошую мину при плохой игре.

Елена покачала головой.

5

Я понимаю, что должен описать хотя бы главное, что совершилось до придуманного Гамовым суда. Ибо каждому ясно, что не могло только что конституированное мировое правительство начать с публичного самосуда. Надо было сконструировать автоматически действующую власть, а потом уже на время отделяться от управления, чтобы сразу всё не застопорилось.

Обойду молчанием нашу гигантскую работу в месяцы, предшествующие суду. Главными фигурами стали Бар и Вудворт. Им вручалась центральная власть на время вынужденного, моего и Гамова, бездействия, когда мы займём места на скамье подсудимых. А если с этих скамей нам уже не вернуться в правительство, то они пойдут сами по намеченному пути, так мы решили. Я только посоветовал обоим не повторять, заняв наши места, тех наших ошибок, которые Гамов счёл достойными судебного преследования. Вудворт даже не улыбнулся, а Бар язвительно заверил, что главной нашей ошибкой он считает создание Чёрного суда, ещё и поныне не распущенного. И потому первым его действием, если мы уйдём от власти, будет ликвидация всего, что хоть немного напоминает Гонсалеса. Я от души поддержал его.

А затем было объявлено о сессии Чёрного суда в его обычном составе, и что на сессию вынесено обвинение диктатора Гамова, его заместителя Семипалова и самого председателя Чёрного суда Гонсалеса в том, что они, находясь у власти, совершали преступные действия.

Первым ответом во всём мире было то же, что и на Ядре, — ошеломление. Недоумение сменилось протестами, протесты превращались в дикие споры. Я не буду ничего этого касаться, чтобы не уходить от главного. Скажу только, что ещё никогда весь мир так не бушевал, как в дни, предшествующие суду.

Лишь на одном остановлюсь подробней. Ко мне на приём попросился сенатор Кортезии Леонард Бернулли.

Я с трудом узнал его, так он постарел.

— Думал, что никогда, Леонард, вы не согласитесь пожать мою руку, — сказал я, улыбаясь и сжимая его ладонь.

— Вы не Джон Вудворт, того я никогда не одарю рукопожатием, — проворчал он, удобно размещаясь в кресле.

Раньше я уже говорил, что Бернулли не брал красотой. Он был слишком асимметричен — короткое туловище, широкие плечи, массивная голова, почти полное отсутствие шеи и руки, достающие до колен, как у обезьяны. Части, из каких складывалось его тело, составляли комбинацию уродств, а не совершенств. Он представал глазу по-звериному сильным — наверное, и был таким — и всегда сохранял обличье зверя. Одни глаза его, острые, умные, мгновенно вспыхивавшие и погасавшие, были столь по-человечески проницательны, что один взгляд в их глубину — верней, столкновение взглядов — заставлял забыть о его выдающемся уродстве.

Ощущение своего политического поражения и долгое пребывание в тюрьме не могли не сказаться на его облике. И я ожидал, что уродства сенатора станут ещё уродливей, но они не усилились, а смягчились. Он похудел, голова уже лежала не на плечах, а ворочалась на прорисовавшейся шее. И широкое лицо стало гораздо уже, нос уменьшился. Красивым он, конечно, не стал, но и прежним уродством не отвращал.

— Вы, конечно, знаете, о чём я хочу поговорить? — начал он.

— И отдалённо не догадываюсь, — ответил я.

— Тогда ставлю вас в известность, что возвращаюсь в политику.

— Отлично делаете. Какие политические задачи вы себе ставите?

— Те же, что были прежде. Но хочу их расширить.

— Если вы соблаговолите…

— Именно для этого я и явился. Я был врагом Аментолы. Я не щадил его за то, что он плохо вёл начатую им войну.

— Сколько знаю, войну объявил наш тогдашний лидер Маруцзян.

— Перец и соль одинаково лишены сладости. Маруцзян уже не фигура. Что восстанавливать его стёршиеся в песке истории следы? Аментоле вы власть оставили, только ограничили её. Значит, и ответственность за все его дела не сняли. Хочу, чтобы он был наказан за то, что потерпел поражение. Побеждённых всегда осуждали. Не будем пренебрегать хорошими традициями.

— В новом наступлении на вашего врага Аментолу вы видите усиление своей прежней деятельности? Но вы собираетесь расширить борьбу. Против кого расширение?

Он посмотрел на меня, как на тупицу.

— Против вас, конечно! Провести с таким успехом всю военную кампанию и завершить чудовищной глупостью! Судить вас за это, судить!

Я засмеялся.

— Бернулли, мы и без ваших стараний отдаём себя под суд.

— Не тот суд. Настоящий, а не дурацкий! Вас надо судить за одно намерение идти в обвиняемые. И не выискивать в отдельных поступках во время войны какие-то грехи, войну в целом вы провели блестяще, это признаёт даже такой политический дебил, как наш президент Аментола. Ваш поступок со мной! Ведь шедевр! Акция высшего порядка! Я исступлённо спорил с вами, но уже в тот момент сознавал, что сражён высшей силой. Только политический гений мог так спланировать моё похищение. Кто был автором этой удивительной идеи — вы или Гамов?

— Гамов — вдохновитель всех наших действий, но в вашем похищении роль сыграл и я. Вся же организация легла на полковника Прищепу.