Диктатор — страница 59 из 142

— Что с вами, генерал? Вы нездоровы?

— Гораздо хуже, Войтюк. Нам грозит разоблачение.

С тайной радостью я увидел, что он перепугался до бледности. В этом человеке объединялись смелость и трусость, наглость и способность к искренней любви — к жене, а не родине, естественно. Впрочем, философы утверждают, что наглость есть выражение трусости, а предательство соседствует со способностью к любви. Так что с позиции философии характер Войтюка был сконструирован удовлетворительно.

— Как вас понимать, генерал?

— Вы уже слыхали о разоблачении сенатора Бернулли? Он был нашим агентом, о чём вы меня, между прочим, не информировали.

Войтюк напомнил, что он информирует своих хозяев о наших секретах, но что происходит в самой Кортезии, ему не сообщают.

— Верно. Вы могли этого не знать. Но разведка Аментолы дозналась, что Бернулли — изменник. Чтобы избавить его от казни, Прищепа вывез его тайно к нам. Скоро состоится спектакль его торжественного награждения за услуги нашей стране. Вы уверены, что Бернулли не знает о вас?

— Надеюсь на это.

— Не надейтесь. Вудворт, ваш недавний начальник, а также давний друг Бернулли, информировал меня о своём первом, после долгой разлуки, разговоре с сенатором. Тот сказал, что в нашей среде имеется какой-то предатель на высокой должности. Бернулли узнал это от приятеля-банкира, который перевёл в один из банков Клура огромную сумму для этого высокооплачиваемого предателя.

— Владелец счёта — анонимный! — Войтюк всё больше бледнел. — Им будет трудно дознаться, что это вы.

— Трудно, но возможно. И ещё один тревожный сигнал. Разговоры с Бернулли ведутся без меня. Формально я занимаюсь военной стратегией, а не политическими проходимцами. Но мой друг Прищепа вдруг перестал пожимать мне руку и старается со мной пореже встречаться. И Гамов в последние дни не вызывает к себе. Если это не признак беды, то не знаю, какие вообще у беды предварительные признаки.

— Очень тревожный знак! Что вы собираетесь предпринять?

— Хладнокровно ждать.

— Простите за вопрос… Чего ждать?

— Либо снятия подозрений, либо ареста. Третьего не дано.

Войтюк размышлял несколько секунд.

— А если я предложу вам третье?

— Что именно, Войтюк?

— Бегство в Кортезию.

— Вы считаете это возможным?

— Завтра буду знать.

— Почему завтра?

— Сегодня ночью передам, что узнал от вас. Попрошу убежища для вас и для себя. Хотя не ставлю нас вровень, но всё же и мне не хочется попадать в клещи Гонсалеса… Завтра мне ответят — возможна ли и какова, так сказать, техника бегства.

Этого мне как раз и хотелось — чтобы он поскорей передал информацию о моём возможном аресте.

— Согласен. Действуйте.

После ухода Войтюка я связался с Гамовым.

— Вы слышали наш разговор. Надо уменьшить отпущенный мне срок свободы. Хорошо бы арестовать меня за час до возвещения плана бегства.

— Вы не хотели бы узнать, каким образом вас спасут?

— Грубый ход. Хорош для политика, притворяющегося предателем, но не для настоящего предателя. Ведь пришлось бы сделать попытку реально бежать. Схватите потом Войтюка и узнаете, что он назвал «техникой бегства».

— Убедительно. Арестуем вас не днём, а утром.

Арестовали меня, когда я проводил заседание директоров военных заводов. Сам Прищепа явился брать меня под стражу. Среди конвойных я увидел и Семёна Сербина, когда-то оскорблённого и прощённого Гамовым, а потом заслонившего Гамова от кинжала собственной грудью. На меня Сербин смотрел с ненавистью, словно я нанёс ему непрощаемое оскорбление.

— В чём дело, полковник? — спросил я с возмущением. — Почему вы являетесь без предупреждения, да ещё с дивизией охранников?

Он показал мне какую-то бумагу.

— Приказ диктатора арестовать вас, Семипалов.

— Да вы с ума сошли, Прищепа! Меня арестовать?

— Прочтите приказ о вашем аресте.

— Возмутительное недоразумение! Чей-то гнусный поклёп! — воскликнул я, прочитав приказ Гамова.

— Это вы объясните Чёрному суду. А пока следуйте за мной.

Собравшиеся в моём кабинете зашумели, переговаривались, переглядывались, то возмущённо, то удивлённо. Конвойные отстранили всех, кто встал на дороге. Сербин грубо толкнул меня в плечо. Я обернулся.

— Сербин, есть мера всякой наглости!

Он зло засмеялся.

— Шире шаг! Торопись на казнь. Остановишься, ещё наддам!

Это уже выходило за границы законного ареста! Я с укором посмотрел на Прищепу. Он прикрикнул на Сербина. Солдат отстал, но я чувствовал спиной его ненавидящий взгляд. У дворца стояла зарешечённая машина. Набежавшая толпа молча наблюдала, как меня усаживали в неё и как рядом разместился вооружённый конвой. В последний момент Прищепа отстранил Сербина, и тот сел во вторую — сопровождающую — машину.

Спустя десять минут я уже находился в одиночной камере. Дежурный офицер тюремного корпуса объяснил мне, что пища дважды в день, что бумагу и ручку для заявлений я могу получить у него, что крики, ругань и прочий шум воспрещены.

— Обещаю головой о стены не биться, — сердито заверил я.

Прищепа сухо добавил:

— Я вас арестовал, Семипалов, и на этом мои обязанности кончились. Отныне вы в ведении Чёрного суда. Можете вызвать прокурора, либо работников министерства Милосердия.

— Я требую встречи с Гамовым.

— Требовать от диктатора, чтобы он явился к вам, вы не можете. Но просить не возбраняется.

— Тогда передайте диктатору, что прошу свидания с ним.

Оставшись один, я сел на койку и засмеялся. Смех превращался в истерический хохот. Я только постарался, чтобы неожиданное веселье не прозвучало чрезмерно громко — по коридору, наверное, ходили тюремщики, им незачем задумываться, почему я хохочу. А смеялся я оттого, что осознал непредсказуемость своей судьбы. Всё, что делал, я делал по своему свободному решению. Но мной, я видел это всё ясней, командовала высшая сила, логика обстоятельств. Она, эта высшая логика, и принуждала меня принимать те неизбежные решения, которые становились свободными моими хотениями. Сказал бы кто-нибудь мне неделю назад, что я сам засажу себя в тюрьму и потребую над собой жестокого суда! Я бы вместо хохота выдал такому провидцу оплеуху. Но вот я в тюрьме, жажду суда и могу только хохотать, что так нежеланно поступить со мной потребовало моё собственное свободное желание.

Отворилась дверь, и дежурный сообщил, что моя просьба о встрече диктатору передана, но он во встрече отказал.

Я лёг на койку и приказал себе уснуть. Много дней я уже не высыпался по-хорошему. Я закрыл глаза, но сон не шёл. Я вскочил и зашагал по камере — семь шагов от двери до наружной стены, семь шагов обратно. Я всё больше чувствовал себя настоящим заключённым. Даже моим собственным решением — ходить либо лежать — командовала высшая сила: тюремная неотвратимость.

Вечером меня посетил Николай Пустовойт.

Он вошёл, и просторная камера вдруг стала тесной, так заполнил он её своим массивным телом. Если он тоже попадёт в тюрьму, ему надо будет требовать другой камеры, в моей он не поместится. Он сел и горестно покачал головой. И я снова поразился как чему-то впервые увиденному, как мала его голова на мощных плечах, как коротки толстые пальцы на длинных руках и как чрезмерно велики нос и губы на маленьком — не в тело — лице.

— Андрей, зачем ты это? — простонал он и жалко покривился — так он выражал сочувствие. Между прочим, он никогда не был со мной на «ты».

— Вот уж не ожидал, чтобы ты!..

Меня охватил страх, что его не ввели в тайну моего ареста и что он не знает, какая ему отведена роль в спектакле моей казни.

— Разве вы, Пустовойт?.. — Мне не хотелось в такой момент переходить на «ты».

Он сообразил, что меня встревожило.

— Не волнуйся. Повесим по первому классу. Будешь на верёвке крутиться и дёргаться, но даже на секунду не прервёшь дыхания. Вешать будем мешок, а не человека в мешке. Новая модель, испытаем её надёжность на тебе.

Он упорно не хотел восстанавливать прежнего «вы». Я не удержался от уточнения:

— А если надёжность новой модели не на высоте?

— Почему не на высоте? Восемь лан над землёй, чтобы даже издали в толпе хорошо видели повешенного. Разве мало? Нет, всё гарантировано, у меня отличные конструкторы.

Я постарался говорить сколько мог вежливо:

— Рад, что в министерстве Милосердия работают выдающиеся инженерные силы. Я раньше почему-то думал, что процессы Милосердия больше нуждаются в юристах. Но юристы в деле милосердия — это, конечно, рутина… Механик милосердия, конструктор машинного прощения преступников, инженерное вызволение убийц и предателей… Звучит свежо и вдохновляюще!

До него, наконец, дошла ирония. Его прежняя область — бухгалтерия — относилась к профессиям, принципиально отвергающим насмешки. Он привык мыслить категориями арифметики, но на улыбку мою ответил смехом.

— Верно: милосердие и инженерная техника! Но ведь раньше и такого органа — министерства Милосердия — не было. Министерству Милосердия приходится создавать свою милосердную технологию.

Против этого я возразить не мог.

— А ваши инженеры милосердия?.. Тайну сохранят?

— Все проверены на умение молчать. Но я пришёл не с тем, чтобы уверять тебя в их скромности, и даже не с тем, чтобы убеждать в безопасности казни… Это было условием твоего страшного самопоклепа…

— Тогда зачем вы стали чуть ли не оплакивать мою горькую участь?

— Ну, как же? Кто другой бы придумал, только не ты!.. Семипалов — изменник! Ну, Вудворт, ну, Бар, даже я… Но Семипалов!

Он сделал усилие, чтобы перейти от сетований к делу.

— Пришёл выполнить три задания. А — газеты. Вот «Вестник Террора и Милосердия», также «Трибуна» — последние номера. Б — Гонсалес. Против открытого суда я категорически возражал. Я сказал Гамову: «Семипалов не терпит Гонсалеса, предстать перед этим выродком, — простите, Гамов, ведь он выродок, так я прямо сказал, — для Семипалова излишнее оскорбление. Можно объявить, что был суд, но из-за важных государственных секретов опубликовать стенограмму судебного разбирательства до окончания войны нельзя». Вот так я сказал Гамову, и он согласился. Надеюсь, я угадал твоё желание?