Диктатура — страница 34 из 54

солютизма понятие суверенитета он со всей своей «резкостью и прямотой» перенес на суверенитет народа. Тут нужно все же сделать оговорку что и у Альтузия сохраняется обоюдосторонний договор (contractus reciprocus). который. согласно принципам естественного права. обладает связующей силой даже за пределами государства и формулирует обязательства для обеих сторон (vicissim) – монарха и народа. доверителя и поверенного[256]. Альтузий говорит о «государственном поручении» (commissio regni). но лишь в общем смысле, как о передаче власти. Договор (pactum) является двусторонним. на нем основываются и права поверенного. Когда Пуфендорф для построения ограниченной монархии привлекает «статьи о комиссарах» (clausula commissoria) и говорит, что, согласно договору, заключенному при принятии власти, монарх утрачивал здесь свою власть, если не соблюдал оговоренных условий[257], эти его слова тоже опираются на идею договора, накладывающего обязательства на обе стороны. Даже если допустить, как того хочет Гирке (с. 88), «чисто служебный договор», то народ все равно будет иметь естественно-правовые обязательства. Монарх, осуществляющий свое господство «при условии, что будет властвовать по чести и справедливости» (sub conditione, si pie et juste imperaturus sit), до тех пор пока он действительно управляет pie et juste, по представлениям Альтузия, тоже имеет право на свой пост. По Руссо же, перед лицом суверенного народа не существует никаких прав. Когда Рем (История науки о государственном праве, с. 259) говорит, что после упразднения договора господства и после обоснования статуса высшего государственного органа односторонним государственным актом Руссо вновь возвращается к Марсилию Падуанскому и Николаю Кузанскому, он упускает из виду саму суть исполнения комиссарской службы, с которой так яростно боролись эти противники папской plenitudo potestatis. Созданное абсолютизмом и противоречащее как средневековым правовым представлениям, так и естественному праву справедливости понятие «комиссар» Руссо применяет к отношению между монархом и народом. только комиссаром теперь становится сам государь. Здесь нет никакого законосообразного самоограничения суверена, нет даже служебного «договора» в смысле нынешнего государственного права. То, что делает и чего хочет народ, зависит от него самого, а тот, кто действует ради достижения целей, соответствующих воле народа, может действовать всегда только как комиссар. Воля эта не делегируется и не репрезентируется, и в еще меньшей мере может существовать право на осуществление воли. Представители и депутаты народа, если они вообще есть, тоже являются всего лишь комиссарами (III, 155). В исполнительной власти представители должны существовать, но эта власть есть лишь лишенная собственной воли «рука» закона и по сути своей – тоже лишь поручение (commission). То, что было сказано о государевом комиссаре, справедливо и в отношении всех этих лиц: их представительство прекращается, если тот, кого они репрезентируют (vices gerunt), пожелает выступить самостоятельно (III, 141). Ничем государственный абсолютизм Руссо не доказывается столь ясно, как этой владеющей всеми его представлениями идеей превращения деятельности всех государственных органов в исполнение комиссарских функций, которое никогда не бывает независимым и может быть отозвано в любой момент.

Итак, и монарх, и народный депутат, и диктатор являются комиссарами. Диктатор диктует во внешней сфере, но, поскольку это комиссар, ему самому (во внутренней сфере) тоже должен кто-то диктовать. И тут в общественном договоре появляется еще одна любопытная фигура, чьи содержательные связи с руссоистским понятием диктатуры до сих пор повсеместно упускались из виду: это законодатель (legislateur) (II, 7). Оба они, и законодатель, и диктатор, являются чрезвычайными, экстраординарными фигурами. Но первый, согласно Руссо, стоит вне конституции и прежде нее, тогда как диктатура представляет собой конституционно предусмотренное приостановление существующего правового состояния. Законодатель в учении Руссо – не комиссар. По содержанию своей задачи он идентичен типичному законодателю XVIII столетия, это мудрый и благородный муж, гением которого (genie) создается и приводится в движение государственная машина. Собственно, имя, которым его называет Руссо, может ввести в заблуждение, поскольку самое важное в нем то, что он обладает не законодательными полномочиями, а только своего рода законодательной инициативой, хотя и ею ни в коем случае не в смысле формального права внесения предложений. Он проектирует мудрый закон, утверждать же этот закон подобает только всеобщей воле. Руссо говорит (11,77): знать, является или не является спроектированное законодателем всеобщей волей, мы можем только в том случае, если по этому вопросу было организовано свободное голосование, т. е. своего рода референдум. Решение остается за народом, причем не только во внешнем юридическом смысле, но также и при наличии здесь всеобщей воли со всеми конституирующими ее качествами. Руссо подчеркивает это с особой настойчивостью. Но это приводит к любопытному замешательству, которое сам Руссо ощущал как затруднение (difficulte) (II, 79): ведь люди, говорит он, в общем и целом эгоистичны и озабочены только своей партикулярной выгодой. их должен сперва улучшить тот самый мудрый закон, который выносится на их голосование. Отсюда следует (так сказано у Руссо), что авторитет, на который ссылается законодатель, должен относиться к совершенно другому роду, это должен быть авторитет божественной миссии. Стало быть, он диктует свой закон, основываясь на вдохновении. Теперь возникает вопрос, чем законодателю удостоверить свою миссию. Протестанты-монархомахи, которые в самом крайнем случае допускали, что какой-нибудь «побуждаемый Богом человек» (a Deo excitatus) может восстать и свергнуть действующие власти, на вопрос о легитимации избранника отвечали требованием чуда или божественного знака. Руссо тоже говорит о чуде, но о чуде весьма гуманизированном: это не какой-нибудь потрясающий факт, а, выражаясь философски, «величие души» (une grande äme) (II, 711). Этим величием, по словам Руссо, подтверждается его миссия и гарантируется продолжительность действия его законов. Все это так. Но вопрос-то заключался в том, будет ли гарантирован положительный результат при народном голосовании. Только в нем и состояло, по-видимому, все дело, и вдруг речь о нем прекращается. Что произойдет, если голосование обернется против мудрого закона и величия души? Руссо об этом не говорит, он только повторяет, что законодатель – это совершенно экстраординарная фигура, не магистрат и не суверен, а собственно говоря – ничто, поскольку он еще должен сперва сконструировать само то государство, с возникновением которого вообще только и возникают впервые такие понятия. Поэтому статус его не может быть определен в рамках государства, которое еще только должно быть сконструировано.

Содержанием деятельности законодателя является право, но без правовой силы – безвластное право. диктатура – это всевластие без закона: бесправная власть. От того, что эта антитеза не была осознана Руссо, она не становится менее значительной. Здесь противоположность между безвластным правом и бесправной властью уже настолько велика, что может быть перевернута. Законодатель стоит вне государства, но в сфере права, диктатор – вне права, но в государстве. Законодатель есть не что иное, как еще не конституированное право, диктатор – не что иное, как конституированная власть. Как только возникает связь, позволяющая наделить законодателя диктаторской властью, создать законодателя-диктатора и издающего конституцию диктатора-законодателя, комиссарская диктатура превращается в суверенную. Связь эта порождается представлениями, вытекающими из содержания «Общественного договора», но еще не получающими в нем имени особой власти – власти учредительной (pouvoir constituant).

Глава 4Понятие суверенной диктатуры

Мабли и Руссо, хотя и говорили о грядущей революционной диктатуре, имели о ней крайне смутное представление, как могло бы показаться после Революции. У Руссо диктатура обсуждается в четвертой книге «Общественного договора», т. е, как проблема правления, а не суверенитета. Предполагается, что диктатура может вводиться, только когда уже действует конституция, поскольку диктатора назначает «верховный правитель» (chef supreme), функция которого если и не по содержанию деятельности, то по своему правовому основанию остается все же в рамках конституции. Всевластие диктатора покоится на полномочиях, переданных ему конституционно учрежденным органом. Таково понятие комиссарской диктатуры. Но и прозреваемая Мабли реформационная диктатура еще не дает упомянутой противоположности выступить внятно. Преобразования в политической и административной организации общественного строя, которые называли «реформациями», имели своей предпосылкой то, что реформы исходили от конституционно учрежденного органа – от папы, от абсолютного монарха, – так что источник вновь возникающего порядка был тем же, что и у предшествующего. Для средневековых представлений трудность, связанная с тем, как отличить комиссарскую диктатуру от суверенной, а эту последнюю – от самого суверенитета, не существовала. Бог, этот последний источник всякой земной власти, действует только через посредство церкви, которая представляет собой действующий по установленным законам организм. Но и после того как место высшего личностного единства и его личного представителя, папы, заняло секуляризованное представление о территориально ограниченном в своей власти, но все же «богоподобном» государе, источник всей земной власти все еще оставался связан с представлением о конституционно учрежденном органе. О том, что монархомахи тоже понимали народ как сословное представительство, мы уже упоминали. Единственный пункт, где в религиозной реформации и в трудах протестантов-монархомахов можно увидеть распад всякой социальной формы, находится там, где возможность упразднить существующие власти предоставляется и тому, кто не занимает конституционного поста, а только «побуждается Богом». Однако в сколь малой мере благочестивый протестантизм растворяет существующие социальные образования во всеобъемлющем, но никогда самого себя не конституирующем всевластии народа, лучше всего видно по тому обоснованию, которое подводил под свой суверенитет Кромвель. Пуританская революция была наиболее заметным примером нарушения непрерывности существующего государственного порядка. Она миновала, не произведя длительного впечатления на государственно-теоретическую мысль своего времени