оно в принципе могло быть любым, думала она, когда взглядом фиксировала его снаружи и рисовала складки юбки на листе бумаги, пытаясь через светотени передать мягкость материи и тепло песчаной пустыни, но, надев костюм, поняла, что ошиблась — костюм был предназначен единственно для нее, для ее собственного тела, что в какой-то мере изменило смысл ее рисунка и даже слегка ее разозлило — набросок был похож на модель из старого журнала мод с выкройками, но уверенно выражал дух заключенных под этой одеждой тел, помноженный на тридцать три, наверное, эта скептичная мысль и привела к отсутствию улыбки перед камерой; подробно рассмотрела снимок мисс Веры, чьи крупные формы гордо проступали под костюмом; господин с золотым набалдашником, смело вынесенным вперед, как жезл; две косички и лиловая губная помада; близнецы, неразлучные, абсолютно одинаковые в своих костюмах вопреки различиям полов… но потом образ за образом, костюм за костюмом слились в глазах Анастасии, наложившись друг на друга — фотограф сам менял кадры, а Анастасии вдруг пришло в голову — зато сейчас у каждого из нас есть свое имя, его не спрячешь, как же здорово доктор все это придумал — ведь на каждом снимке назойливо появлялась одна и та же точка на лацкане, почти невидимая, но если нажать на кнопку зума… она взглянула на лацкан фотографа, где зелеными нитками мелко, но отчетливо было вышито — Бони — ну что за имя, наверняка прозвище, но не могу же я обратиться к нему так и сказала благодарю вас, господин, всё же… Всё же не было возможности заполучить ту фотографию Ханны, но всё это ерунда, ведь Ханна здесь, в холле, куда все спустились, не сговариваясь, еще в двенадцать часов, до гонга на обед, чтобы на других посмотреть и себя показать в новых костюмах, а господин Дени восхищенно выглядывал из-за стойки, радостно выстукивая пальцами какой-то мотив, словно играл на рояле. С тех пор как раскрылась тайна его таланта, он барабанил так каждый раз, подавая ключи, а сейчас и подпевал фальцетом — вы так похожи, милые дамы и господа, так похожи, как мне вас различать? что также было частью всеобщего веселья… ведь одежда неизбежно пачкается, ее приходится стирать, нельзя же ходить только в ней. Однако, и в этот день, и позже никому не хотелось расставаться с мягкой тканью костюмов, согревшей их волшебным теплом невиданных пустынь и песчаных барханов и так ласково облегающей тело… ну разве что в исключительных случаях, когда, например, жирный кусок падал на брюки или на юбку и приходилось отдавать костюм в чистку. Мисс Вера уже на третий день залила его чаем, другие, увлекшись естественным теплом костюмов, решились выйти в них на прогулку по берегу моря — назло погоде и назло ветрам, но всё же материя есть материя, сколь совершенной бы она ни казалась, и в итоге костюм становился влажным, приходилось его целый день сушить… с натуральными тканями всегда так…
так текло время, совсем незаметное для всех… вообще, обнуление — хороший прием, если на тебя навалится слишком много всего, а часы отяжелели то ли от дождя, то ли от тоски неясного происхождения, то ли от злых предчувствий, то ли от неуместной скуки или просто от одиночества, которое постоянно разрастается в ней, освобождая душу даже от тоски, даже от злых предчувствий, даже от неуместной скуки, неожиданно перешедшей просто… в одиночество. Есть у времени это благодатное свойство — открывать в себе собственные порождения, скрывать их и хотя бы ненадолго делать невидимыми в своих лабиринтах, потому что это «обнуление» было не чем иным, как временным отдыхом, остановкой внутри времени, в котором случившегося и ушедшего уже нет и часы могут стать чистыми — без малейших наслоений и с ясно видимым горизонтом… раз, два, три… время, которое подсчитали до семи, час за часом, минута за минутой, совсем плотное… и в этой плотности оно так по-доброму, так уютно расположилось внутри себя, что даже погода с ее сверкающими по ночам молниями, даже туман, грузом лежащий днем на поверхности моря, даже сырость, которая начала уже проникать сквозь оконные рамы, оставались словно бы вне времени, воспринимаясь лишь как временное неудобство, которое можно не замечать… хотя бы сейчас. Если бы отдыхающие в санатории могли внимательнее и пристальнее взглянуть на себя с этих позиций, они бы наверняка почувствовали себя такими же несчастными, что и в первую неделю, которая всё же благополучно завершилась всего лишь двумя заметными инцидентами — одной попыткой бегства и порезами на ногах, по невниманию… одна из горничных даже пожаловалась сестре Евдокии на то, что в ее комнате в домике номер три поселка для обслуживающего персонала, где с трудом помещались кровать и шкаф, течет с потолка, и ей пришлось поставить на пол таз, а это просто ужасно, ведь все слышали о пытке «китайской каплей», и ей целыми ночами приходится слушать это — кап… и опять кап, а значит — вообще не спать. Слух о подобной неприятности не должен был дойти до ушей пациентов, но на беду жалоба, случайно подслушанная кем-то, молниеносно разошлась по всему санаторию, и кто-то даже пустил слух, что сестра Евдокия, якобы в ответ на жалобу, заявила: ну что же делать, дождь будет идти еще долго, по крайней мере, до возвращения доктора, а ты на дно таза положи тряпку, чтобы гасить шум от протечки, или спи в прихожей, а потом посоветовала не жаловаться ей, потому что пациентов это не касается, а она, Евдокия, отвечает только за них, горничная же здесь на работе, со всеми вытекающими отсюда рисками, и могла бы потерпеть. Но даже подобные новости, которые для кого-то могли бы прозвучать апокалиптичеки и вызвать древние воспоминания о всемирном потопе, при этом вышедшие из, так сказать, «первых рук», не могли воспрепятствовать хорошему настроению, возникшему более всего благодаря костюмам песочного цвета — прямым свидетельством того, что доктор где-то рядом, что вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам у него есть собственные каналы связи, и только неотложные личные дела заставили его временно отсутствовать, причем — обозримый отрезок времени, ну а плохая погода — простое совпадение, которое усиливает болезни, тоску и злые предчувствия, а значит, должно быть отвергнуто силой разума… с надеждой на то, что нет ничего вечного в этом мире, тем более — плохой погоды… и с доверием — неизвестно чему. Об этом просила сестра Евдокия — только не пустые листы, только не пустота, потому что если слова вновь не потекут, время утратит свой облик и распадется, так ей казалось, или помчится вперед в неудержимом галопе, и некому будет его остановить… но в эти дни ее просьба выполнялась с предельной точностью… вечерами вместе с сестрой Ларой они, каждая у своих пациентов, собирали листы, заполненные буквами, а значит — словами, а значит — соображениями, которые, да, верно, были незначительны, часто несправедливы или просто обидны… например, записи француженки, которая в своем послании доктору обвиняла сестру Евдокию в невнимании и плохом отношении к обслуживающему персоналу, в том, что она не отозвалась на жалобу горничной и отчитала ее, вместо того чтобы тотчас послать рабочих отремонтировать крышу ее домика; но само наличие слов, адресованных доктору, пусть даже и содержащих самые нелепые истории и сплетни, заставляло сестру Евдокию улыбаться, и по утрам она особенно тщательно укладывала свои волосы, а сестру Лару, с присущей ей грубоватостью, свойски похлопывать своих пациентов по плечу. В жалобе же француженки и в самой истории было что-то подлое, ведь она могла бы всё это сказать сестре прямо в лицо, но люди плохо соображают, когда пишут, и порой неосознанно изрекают глупости, тем более что рабочие из обслуги в те дни, по поручению той же сестры Евдокии, были заняты другой работой, напрямую затрагивающей жизнь санатория, и все видели, как они целый день носились взад-вперед, даже появилась лошадь с повозкой, на которой что-то перевозили, что — точно никто не знал, да и не интересовался особенно… так, внутренние хозяйственные дела… Раз делали — значит, было нужно… Так что сестра Евдокия вовсе не была незаинтересованным лицом… Напротив, каждый вечер, когда санаторий засыпал и везде тушили свет, а Шуберт растерянно блуждал во мраке в поисках обратной дороги в дом, но из-за закрытых окон не находил ее, она выходила на большую террасу и, не прячась от дождя, с тревогой смотрела на небо, словно хотела заглянуть за облака, увидеть звезды и найти в них утешение и веру в то, что время победит ненастье и изменит погоду, только вот ничего не видела, абсолютно ничего обнадеживающего, а ведь она здесь слишком давно, чтобы обманывать себя… ну, может, и не слишком, она ведь еще молода, но человек иногда знает и то, что было до него… Заботы так угнетали ее, что после того пустого до безумия дня — а как еще назвать его, когда все вдруг растеряли слова, а значит — и ум? — она каждую ночь уединялась в кабинете доктора, который обычно был закрыт, недоступен изнутри и снаружи, а ключи были лишь у них с сестрой Ларой, чтобы иногда вытереть пыль (делать это горничным не полагалось, потому что в кабинете хранились все личные дела, абсолютно конфиденциальные). В этом тихом и недоступном уголке, всегда после полуночи, сестра Евдокия совершала одно не совсем законное действие, со стороны его можно было бы даже назвать «подлым», так что не ей, уж конечно, сердиться на француженку, раз она сама перешла дозволенные границы: в пустом кабинете доктора сестра Евдокия читала записи своих пациентов, внутренне оправдывая себя за своеволие. Это действие, совершаемое темной ночью за спущенными шторами, было совсем не по правилам, но тревога в душе сестры Евдокии так разрасталась, приобретая свой рельеф, свои контуры и обрастая страхами, что она отчетливо ощущала готовность ко всему, и даже без возможности связаться с доктором — глубоко в душе знала, что он был бы на ее стороне. Подобные «тайные» знания не всегда истинны, в их глубине чаще всего скрываются соблазнительные желания, но сестра Евдокия все же не настолько заблуждалась, чтобы окончательно уверовать в свою правоту. И она решила рискнуть, даже не поделившись с сестрой Ларой — и не потому, что не доверяла ей, скорее — чтобы не загружать ее своими проблемами. Она совершила это мелкое преступление в ночь после того лишенного слов вечера, когда относила в кабинет доктора стопку пустых листов, и если бы кто-нибудь спросил ее, почему она это делает, она бы, наверное, ответила так: