но почему разочарование, какое разочарование,
она идет, поглощенная словом, вбитым в сознание назойливо, как риф, о который разбивается каждая волна,
почему разочарование, как раз наоборот,
наоборот, напротив, раз в ее здоровой руке — документ об освобождении, а он даже бегство превращает в излишество. Время от времени она останавливается, вновь и вновь перелистывает его, придерживая больной рукой, на первой страничке — ее имя, Анастасия, здесь пользуются только именами, на следующей — эпикриз: тяжелое сотрясение мозга, легкая кома, серьезных повреждений нет, сломанные ребра, но рука цела, только потерян мизинец — и куда же он потерялся? — может быть, в вязи непонятных латинских наименований, стилизовавших события до неузнаваемости, а в самом конце — еще один лист, последний, где доктор собственноручно написал одно-единственное слово, непоправимое.
Почему оно непоправимое, причем двойное?
Сказано только то, что сказано, до обидного мало, фатально мало… как-то безразлично… и ничего больше. Подпись. Печать в форме ромба. Это — печать на ее жизнь, на ее мысли. Они останавливаются, бьются о риф, и остается лишь картина: пожелтевшие листья деревьев, увядающая трава, помятые цветы на аллеях, а за оградой — натянутая, ровная поверхность моря, а наверху — солнце. Ровно полдень. Теней нет. Миг, когда всё предоставлено себе, всё — такое, как оно есть. У меня нет тени. Глаза блуждают по рельефу скал — вот фьорд, лодка, пристроившаяся между двух камней. Совершенно голая реальность. Стоп-кадр. Она остановилась у калитки, по-прежнему открытой настежь, поэтому и ромбы, расчерчивающие панораму, здесь исчезли, они стилизованы, все до единого, на листе бумаги, но бумага — вещь непрочная, ее можно порвать, смять, сжевать, проглотить, бросить в море…
Анастасия осмотрела заброшенную тропинку, за ней — желтую полоску сухой травы, а за травой — красноватые скалы, по которым, если идти очень осторожными шагами, можно спуститься на пляж. Но почему калитка опять открыта? Почему со вчерашнего дня никто ее не закрыл? Что, уже везде открыто? Эти шаги, даже самые осторожные, опасны, по кручам ходить нельзя, но эта калитка — ее выход, и сейчас она снова прошла через нее, оставив позади ограду, и пошла по дорожке к скалам, повторив вчерашний путь к своему камню и в тишине услышав повторение своих шагов. Дежавю, нужно принимать решение, может быть, оно еще со вчерашнего вечера висит в воздухе, но я это знала, вот только это «дежавю»… что общего у него с необходимостью принять решение? Ночью шаги ведут к морю, а потом возвращаются обратно… это она помнит, помнит дважды, через свои собственные шаги, которые сначала хрустели по щебенке, а потом оставили пыльные следы в засохшей грязи.
— но этой ночью я не слышала, чтобы они возвращались, этой ночью я видела во сне доктора,
ответила кому-то Анастасия вслух, совсем отчетливо, и вздрогнула, испуганная этим выходом из себя в панораму, неосознанным озвучанием, ей показалось, что она стоит где-то в стороне, а горизонт перед ней раскачивается… закружилась голова, и она присела на камень у края скалы, глубоко вдохнула, как Ханна вчера, на том вечере, который словно не хочет заканчиваться, а всё длится и длится, дыхание вернуло ее в настоящее время, в ее кожу, на это место… Внизу, на пляже, она увидела людей, но они прошли туда не через калитку, а обошли здание и спустились по извилистой безопасной дороге, это успокаивает — она не одна, хоть они и далеко, гуляют себе, думают, разговаривают, голоса естественные, это не пугает, потому что они ходят парами или по трое, подходят друг к другу, им тоже предстоит принимать решение. Но решение — нечто окончательное, твердое, оно разбивается на кусочки о разочарование, превращаясь в калейдоскоп невозможных решений…
Но почему разочарование?
Никакого ответа, на этот раз вопрос совсем внутренний, а снаружи, на высоком камне, на который она снова села, свет слепит зрачки, слепит и ее панораму…
Она поднимает руку, чтобы прикрыть глаза, и в этот миг солнце отрывается от зенита, а ее тень сдвигается от нее на еле заметные несколько миллиметров — и этого достаточно, чтобы соединить пространство с временем, «снаружи» и «внутри», и ее мысли вдруг забежали вперед, к раньше-сейчас-и-будет, что является верным признаком освобождения от хаоса.
Ну, а сейчас спокойно и по порядку…
Сначала был гонг, совсем в неурочное время, пугающе неожиданный. В десять, за три часа до обычного сигнала на обед, притом после ночи, которую многие посчитали скандальной, а другие — просто гнусной, не уточняя, впрочем, в чем именно состояла скандальность и что точно было гнусным, в десять, когда шелковичный кокон только-только лопается и утренний кофе с шипением выливается из кофеварки, когда даже солнце еще не поднялось до своего полуденного зенита, а некоторые, те, что поленивее, только-только оставили свои постели… точно в десять горничные пошли по коридорам стучать в двери, это неслыханно, какая беспардонность, и громко объявлять, что сестра Евдокия и сестра Лара просят всех… что за просьба? — просто приказ, на просьбу можно ответить отказом и на звук гонга можно не реагировать, но при подобной форме приглашения в души заползает тревога, в души пробирается страх — как, когда, почему? — но никто ничего не знал, и единственное, что оставалось, — это подчиниться. Анастасия подчинилась. Подчинились все, кроме одного лица, но это станет ясно позже.
Потом — в столовой… минут через пятнадцать после гонга, тоже совсем неожиданно, прозвучали имена. Одно за другим, одно за другим и в то же время — вместе. Их прочитали, произнесли без какой-либо паузы, причем в алфавитном — стерильном, а в сущности, бессмысленном — порядке, когда имена лишаются всего личного, любого присущего им качества — вплоть до абсолютного обнажения, до скелета, до мозга костей… и в ушах Анастасии без остановки звучали знакомые и незнакомые имена. Этим занялась не сестра Евдокия, она, наверное, не способна на подобное уничтожающее слияние, сестра Лара прочитала их своим гнусавым голосом, стоя перед баром, между вазами, в которых давно уже нет никаких цветов. Лист в ее руке — желтый, очень похожий на те, на которых все писали свои записки во время отсутствия доктора, только длиннее, какого-то странного формата, она держала его перед грудью, словно стараясь ее прикрыть, и, наверное, снабженный монограммой в форме ромба. И, конечно, печатью. А в монограмме — имя, но оно совсем отдельно, вне списка, составленного неясно с какой целью, оглашенного сестрой Ларой в каком-то гнусавом сплаве,
Анастасия-Агнесса-Аглая-Ада-Арсения-Бета-Борис-Вера-Вероника-Виктор-Виола-Герман-Дебора-Доминик-Елисавета-Женевьева-Жоржетта-Зара-Зарин-Игнат-Клавдия-Линда-Михаэль-Мэтью-Мария-Павел-Ран-Слав-Слава-Эммануил-Эмин-Ханна,
список закончился. Точка. Анастасия очнулась, надо же, зато теперь я знаю все имена, они врезались в ее сознание, она их запомнила, прибавила к остальным, ставшим ей близкими, подумав при этом, что неплохо бы совместить эти незнакомые имена с лицами их носителей. Она услышала, как сестра Лара спросила, все ли присутствуют, как будто отсутствующие могли сообщить, что их нет, но, по крайней мере на первый взгляд, все были здесь и никто не ответил на этот вопрос, потому что после этого неприличного акта чтения списка все затаили дыхание. Стали ждать. Отступив назад, сестра Лара зашла за стойку бара, где обычно стоял молодой человек, разливающий напитки, ее тело скрылось наполовину, а ее место впереди, точно по центру, заняла сестра Евдокия, наверное, это ей предстояло всё объяснить. Анастасия запомнила ее глаза, их выражение, сохранив это где-то внутри себя, но ее слова прошли мимо нее, она не смогла их воспроизвести, когда позже сидела на краю скалы, потому что час назад просто не пожелала их слушать, куда-то провалилась сразу после первой же фразы: они, говорила сестра Евдокия, приняли решение; я тоже должна принять решение, испуганно и раздраженно подумала Анастасия,
потом сестра Лара вытащила стопку бумаг, это были их медицинские карты, маленькие квадратные книжки, некоторые — толстые, другие — совсем тоненькие, кивнула сестре Евдокии, и та взяла одну из них. Нерешительно повертела в руках, явно собираясь сказать что-то еще, совсем последнее, и это Анастасия услышала и запомнила,
простите, дамы и господа, мы не готовы к сегодняшнему событию и не будем обманывать себя, заблуждаться, заблуждение — всего лишь другое наименование лжи, а мы ее не переносим. Я, как и сестра Лара, ничего не могу объяснить… у меня болит сердце,
и, на миг положив карту обратно на стойку, она прикоснулась рукой к своему сердцу и слегка наклонилась вперед, как бы готовая упасть на колени и просить прощения. Стало ясно — эта боль не какая-то вымышленная метафора, этот жест растрогал всех, ее боль они приняли всем сердцем. По крайней мере, Анастасия отчетливо ощутила резкую боль за грудиной, она там и осталась, а сестра Евдокия вернулась к своим обязанностям. Взяла из стопки карту, раскрыла ее, и снова зазвучали имена:
Виола,
это была та, совсем молоденькая девушка, которая смущала тихие послеобеденные часы стуком своего мяча. Она поднялась со стула, ее лицо соответствовало имени — бледное и усыпанное веснушками, словно мелкими цветочками, и пошла к сестре Евдокии, как она незаметна без стука мяча, эта Виола, а может быть, это она стучала в дверь доктора, тук и снова тук, топ-и-топ… эта история не отпускала ее с первого дня, и вот сейчас девушка молча взяла карту со своим именем… растерянные глаза. Сестра Евдокия отвела от нее взгляд и взяла следующую карту,
Арсения,
нет, не в алфавитном порядке, сестра Евдокия вытаскивала книжки из стопки, словно тянула из колоды карту, никакого порядка, а Анастасия напрягала свое сознание, стараясь всё запомнить, словно именно это сейчас самое важное, напрягала свое сознание и позже, под лучами солнца, чтобы припомнить всё снова, как будто эта связь между именем и лицом продолжала оставаться самой главной, и если всё будет уже связано, то воцарится какой-то добрый порядок…