а господин Дени снова поклонился, человек никогда не забывает о своих артистических привычках, никогда не отказывается от них, повернулся на каблуках и, положив руку на сердце, словно в ожидании аплодисментов, еще раз повернулся и пошел к дверям. Но перед тем как выйти, на миг остановился и пробарабанил пальцами отрывок какой-то мелодии на поверхности стекла, и в столовой среди запахов пробежало воспоминание о музыке…
— ему бы еще жабо,
совсем тихо сказала Ада, и господин Дени вышел. Закрыл за собой дверь, но явно не удержался, и все увидели, как на матовой поверхности стекла появляется тень его руки, а пальцы поднимаются и опускаются друг за другом…
тра-та-та-та-а — деревянная притолока слегка задрожала, издавая звуки, и пространство обозначило себя мелодией в ритме его пальцев…
— What a wonderful world, да? — спросила Ханна.
Протянув руку, Анастасия отщипнула сочную виноградину. Слегка сжала зубами, тонкая кожица лопнула, и сок вылился в рот. Проглотила… и лишь тогда ответила Ханне.
— Да. What a wonderful world…
ТРИЛОГ
Господи, хорошо нам здесь быть…
Матфей, 17:4
… с большой террасы на крыше в час заката мы смотрим на море. Этот час — самый подходящий, неотменяемый, потому что уже холодно, хотя зима еще не пришла, и воздух собирает последние остатки тепла, прежде чем разбросать их окончательно, когда светило опустится за горизонт. Наши взгляды прикованы к туманной дали, они обходят береговую линию, скользят по скалам, останавливаясь там, где гнездятся бакланы, и если птица вылетит из гнезда, следят за ней в ее низком полете, прежде чем она нырнет в воду, чтобы поймать ороговевшим клювом-когтем свою добычу. Мы ждем, когда она появится снова, подстерегаем ее точно в том месте, откуда она вынырнет, а это иногда бывает очень далеко, и тогда тот, кто ее заметит, показывает рукой и говорит — смотрите, вон она, Большая дьяволица, Phalacrocorax carbo, подтверждает другой имя все той же птицы, и каждый может выбрать, как ему ее называть. Потом мы делаем глоток вина из бокалов, которые держим в своих озябших пальцах, и жидкость тоненькой струйкой втекает в пищевод, разливается в желудке, согревая нас изнутри, равно как верблюжья шерсть цвета песка, обнимающая наши тела, согревает нас снаружи, пока оба эти тепла не сольются в нашей плоти. Теплая одежда, ценное приобретение, новой нет и не будет, каждый из нас кутается в нее, когда мы выходим на большую террасу, чтобы созерцать море и ждать заката.
Пока мы смотрим на море, мы не только ждем заката и не только наблюдаем за большими дьяволицами с кривым ороговевшим клювом, взгляд каждого скользит по пейзажу, находя там и другие виды, проверяет, по-прежнему ли лодка во фьорде неподвижно стоит, удерживаемая своей тенью, затем поднимается по скалам до каменистой дороги, входит в сад через закрытую на замок калитку, идет по аллеям, пока не остановится в одной точке правой части сада, где кованая решетка незримо собирает все свои зубцы за стволом большого дуба, сливаясь с его голыми ветвями, проросшими в поднимающейся вверх кроне. Под ним, даже с этого расстояния мы видим крест, а под крестом — Клавдию.
Мы каждый день вместе смотрим в эту точку, которая есть Клавдия, и Клавдия делает нас нами. Может быть, это похоже на молитву, наверное, это и есть молитва, облеченная в слова, которые кто-то бросает к горизонту чего-то неизвестного, другой поднимает их, и снова, снова, пока круг между всеми нами не замкнется, может быть, это даже похоже на песню, которую мы не можем спеть из-за отсутствия талантов. Иногда мы говорим о ней, хотя никто не может окончательно и с уверенностью собрать воедино образ Клавдии, но общими усилиями что-то всё же вырисовывается, ведь у каждого есть своя деталь — вроде лиловой помады и кос у Анастасии, а это я — совсем без алиби, или лакированного ногтя на мизинце, о котором вспомнила Ада, но она опять-таки может быть и мною, ведь у нее нет алиби, или изгиба ее губ, без потерявшегося фрагмента, который добавляет Ханна, или родинки на левом плече, ее увидел в своем объективе Бони в какой-то солнечный день, о Бони, зачем ты стер Клавдию, но, в сущности, мы его и не спрашиваем, ведь каждый снимок рано или поздно сотрут, да это и не важно, раз мы верим деталям, представленным каждым из нас, и общими усилиями образ достоверно соединяется в одно целое. Кто она, Клавдия? Недоумение объединяет нас, и в звуках наших голосов становится светлее, мы видим, как наши глаза вместе становятся более зрячими и находят Клавдию, мы видим, потому что — это мы в той мере, в какой каждый из нас с каждым днем всё сильнее отрывается от себя. Иногда мне кажется, что когда я ненадолго выхожу из нашего «мы», если выхожу, и остаюсь одна в своей собственной комнате, то могу описать Клавдию, полностью собранную в свой образ, но подобный выход труден, да и, в общем-то, не нужен, «собственная комната» осталась в каком-то другом измерении, и только вместе мы можем связать едва различимые следы своих воспоминаний. Мы не хотим этого от меня, потому что это бесполезно. Когда желание оказывается достаточно сильным, я всё же пытаюсь частично ее описать, я рисую ее буквы, Ада — ее лоб, косы, родинку, но все мы знаем, что у Клавдии нет алиби и она спокойно обойдется без него. Мы не помним, кто она, Клавдия,
… во времена вроде сегодняшних уже ни у кого нет алиби, нет смысла и обсуждать его, мы все это поняли. Уже известное уничтожает наши слова, и они стекают в туман неизвестного, где силуэты неясных очертаний мечтают встретить их, им слова нужны. Но мы не говорим об известных вещах, это так скучно, мы просто смотрим, и наши слова любят бакланов, любят золотые нити… последние лучи солнца вышивают ими свой рисунок на клубящемся облаке у нас над головами, превращая его в золотой город, а когда он растает, тают и слова… Но мы не знаем, почему мы остались, потому что вышли из света на этих скалах, как маленькие бакланы, вылупившиеся в своих гнездах. Это — источник наших слов, мы не знаем, и разговор имеет смысл лишь в границах колебания. Слова неустойчивы, и мы ищем их в своем молчании. Так мы узнаем свои собственные воспоминания, оставшиеся в зрачках других, в цветных отблесках радужных оболочек, в пальцах рук, в изгибе губ, в шагах, накладывающихся друг на друга и, еще глубже, в клетках тел, где воспоминания определяют горизонт наших действий. Мы чувствуем их. Там — картина нашей памяти, которая уже стала общей, там — следы иллюзий о временах, которые нас оставили…
… мы тоже могли уехать, вместо того чтобы так неожиданно для самих себя снять с себя ткань нашей жизни и всматриваться в полет дьяволиц, в море, в закат, одетые в мягкую верблюжью ткань, подаренную доктором. И мы могли спуститься по ступенькам и оказаться среди исчезнувших за углом, потерявшихся из вида — двадцати, двадцати одного, двадцати двух… тридцати — кто сосчитает их в тот ранний час, когда окно запотевает от собственного дыхания, а все чувства притупляются. Они потянулись друг за другом, вереницей, уехали, исчезли где-то, растаяли, некому было даже их пересчитать. Они оставили нас в ожидании, и после их отъезда оно вернулось, вывернулось, изогнулось, округлилось, вцепившись в собственный хвост… и уже никто не говорит об этом. Наше молчание так насыщенно, так вопросительно, потому что мы, в сущности, вообще не знаем, где оно, хотя слышали свист шин и шорох разлетевшихся камешков под ними. Значит, они действительно уехали, транспорт был им обеспечен, и они просто не захотели смотреть на закат и бакланов, на отблески света каждой волны, на молнии на горизонте, все чаще с приближением осени вспарывающие облака, и это так невероятно, что мы отказываемся в это верить… поэтому и молчим…
… мы молчим о них, потому что то, что было, лишь прорезь в сумраке прошлого… молчим и о себе, ведь мы и сами не знаем — почему мы остались? И может ли быть единственной причиной для этого солнечный луч, на который кто-то обопрется однажды? И хватит ли этого одного-единственного луча человеку, чтобы он решил остаться?
— хватит, раз мы ждем…
— а чего мы ждем?
… мы ждем первого снега… мы видим, как он приближается, притаившись в каждом облаке, как нависает над горизонтом и ползет к нам… но облако остается на небе, выворачиваясь над морем, оно давит его, давит нас, а потом раскрывается, наполняя воздух всего лишь холодной влагой — следами наших надежд… Снега нет. Наше ожидание — ошибка, мы, как дети, хотим порадоваться снежинке, севшей на кончик носа и потом превратившейся в каплю… но дети не ждут, они не видели снега, снег ждет их…
… нет, мы не ждем снега, мы ждем цветения яблонь. Оно наступит, когда стает снег. Мы будем ждать этого, когда облако, вместо того чтобы давить нам на головы и потом уйти, оставляя лишь влагу, лопнет в бессчетных снежинках, а воздух над морем побелеет, станет рыхлым, словно напудренный белым порошком, тогда и наше ожидание станет рыхлым и растает, соприкоснувшись с водой, нырнет на дно — туда, куда уходит свет, и мы скажем: нет, мы не ждем этого снега, мы ошиблись, мы ждем другого, мы ждем белизну яблочного цвета…
… нет, мы не ждем цветения яблонь. Это время уже прошло, оно было, мы помним его, и нам незачем ждать того, что мы и так помним. Цветы осыпались вниз и земля стала белой, шелковая шаль накрыла ее в пять утра, когда иней от нежной леденящей влаги превратился в капли и набух, а цветы опустили свои лепестки на тычинки, осыпаясь… я помню точно всё, что случилось… потом подул ветер и разметал всё в разные стороны, шаль прорвалась, и к вечеру лепестки исчезли… нет, мы не ждем цветения яблонь. Его уже нет, оно было, мы не ждем прошлого, прошлое — грех. Мы ждем горлицу… чтобы прилетела и проворковала наши имена, когда она назовет наши имена, мы их не узнаем…
… мы не ждем горлицу, мы ждем Клавдию. Не молчите о ней, она осталась, мы ее оставили…
… мы молчим, потому что наше молчание наполнено. Мы всматриваемся вдаль, в виды вокруг и иногда не знаем, где наши глаза, они в нас или там, вдали. Эти виды невинны. Они не превращаются в прошлое, не рассказывают о себе, потому-то мы и приходим сюда каждый день в точно определенное время. Мы смотрим на фьорд, волны разбиваются о его скалы, и их пена заливает лодку, которую держит на якоре ее тень, трещины в скалах блестят перламутром, белый туман источается из них и тает. Конец. Это — сейчас. А прошлое — лишь слова, воспоминания — слова, прошлое — грех…